Ермаков поставил перед ним сапоги и, придвинув к себе табуретку, сел.
— Получай, хозяин, свою пропажу. Да моему тезке не забудь спасибо сказать. «Иду я, — говорит, — по-над топольками. Вижу, ноги чьи-то из кустов торчат. Я дернул за правую, чтоб проверить, жив ли человек, а сапог у меня в руке и остался». Пить, Фролов, меньше надо, не то, неровен час, голову в кустах забудешь.
— Мне и дочка то же самое говорит. Она мне их к рождению купила, а я их через неделю потерял. В тот вечер, как с поминок по Царихе вернулся.
— Выходит, от души напоминался. — Ермаков усмехнулся.
— Да там-то не больно много выпить успели, потому как ссора вышла. — Фролов спохватился и кашлянул в кулак. — Мы после с Михеевым сообразили, Люда еще поллитру поставила, сама с нами выпила. Помню, мы с Михеевым на лодке курили, а вот как я в топольках очутился — не припомню. Дома с полатей зятьевы обноски достал. Правда, не знаю, от какого зятя они остались — от Сашки или от Витьки.
Плетнев машинально глянул на сапоги и вспомнил, что на Михаиле, когда он заходил к нему в гостиницу, были те же самые сапоги с разрезами с боков, чтоб не жали икры. Не такие же, а именно те же самые. Он головой мог поклясться.
— Георгий Кузьмич, выйдем на минутку, — попросил он.
— А мы и так уже уходим. Хозяин свою вещь признал, нам больше ничего и не надо. Ты, Фролов, керосин в другой раз на воздухе разливай. Уж лучше пусть соседи знают, что воруешь потихоньку, чем ты пожар устроишь на своем краю. Я ж вижу, ты тут и махру свою сосешь, и спишь, если ноги домой донесут.
По пути к берегу Плетнев высказал Ермакову свои соображения насчет сапог.
— Это только подтверждает мои догадки. Неужели, гады, скинули его с яра? Хотя какая разница: подвести ночью к обрыву вусмерть пьяного человека или спихнуть его туда насильно? И сапоги, сволочи, сняли.
— Фролова нужно арестовать.
— Он от нас никуда не денется. А вот ее и спугнуть можно. Ведь пока у нас с вами прямых улик нет.
— А сапоги? Одни и другие? Кстати, Георгий Кузьмич, как вы догадались, что это сапоги Фролова?
— Могли и не его оказаться. Я его на понт взял. Дело в том, что недельки две тому назад я встретил его на крыльце раймага. С новыми резиновыми сапогами под мышкой. А позавчера он попался мне на глаза уже в кирзовых. Не похоже, чтобы такой человек, как Фролов, менял обувь из прихоти, думаю, нужда припекла. А тут вы про следы на порожке рассказали.
— По дому ходила она одна.
— Совершенно верно. Вряд ли она станет докладывать папаше-алкоголику про свои ночные прогулки. Он небось и не подозревает, что сапоги взял у него тот же человек, который их ему и подарил. Наверняка убежден, что посеял их в топольках.
Дежуривший возле моторки милиционер сказал Ермакову:
— Вас продавщица из раймага спрашивала. Как же ее…
— Фролова, что ли?
— Да, да. Та, что промтоварами торгует. Я сказал ей, где вы. Не встретились?
— У нас эта встреча еще впереди. Эх, жаль, что ты ей наши координаты раскрыл.
— Я ж думал, у нее к вам срочное дело.
Ермаков сел в машину.
— Лодку гони к дебаркадеру, — велел он милиционеру. — А мы напросимся в гости к Фроловой.
* * *
Плетнев попросил шофера высадить его возле Терновой балки.
Тучи разошлись, брызнуло солнце, широко разбросав свои лучи по крутому с песчаными залысинами склону балки. Редкие кустики сиреневого бессмертника напоминали Плетневу припозднившиеся фиалки.
Здесь, на дне балки, остро пахло чабрецом и медовой кашкой. Сильные запахи всегда пугали его, казались ненатуральными. У него от них кружилась голова.
Каждая история имеет свой конец. Конечно же, хорошо, что с брата сняты подозрения. Но не слишком ли беспощаден такой вот конец?
Плетнев подумал о Лизе. Теперь он определенно знал, что Лиза догадывалась обо всем чуть ли не с самого начала. И мучилась от того, что не может открыть ему правду.
Уже прощаясь с Ермаковым, Плетнев узнал, что Царькова-старшая вызвала к себе в палату следователя и в присутствии дочери дала показания, которые, по словам того же Ермакова, «начисто отметают от Михаила какие бы то ни было подозрения». Ни она, ни Лиза в то время еще не знали о найденной моторке.
Плетнев долго сидел на теплом песчаном пригорке, откуда была видна крутая речная излучина, и думал о Люде — без жалости и сострадания, но и без гнева.