— Откуда Михаил мог про все это знать? Он же в охотничьем хозяйстве жил?
— Знал, выходит. Теперь поди докажи, ежели они его на самом деле с яру спихнули.
— Людка в хороших отношениях с отцом?
— Поди разбери. Последний ее мужик поил Шурку, чтоб мотоциклет бесплатно бензином заливать. Потом у них драка вышла. Не знаю, правда, из-за чего. Шурка зятя по башке веслом огрел. Людка отцову сторону взяла. Витька тоже грозился их на чистую воду вывести. Как же — вывел! Она у него еще мотоциклетку отсудила. Я, говорит, на свои денежки в рассрочку брала. И весь промтоварный подтвердил. А что, она баба лихая — получше мужика управляет. Бывало, Витьку пьяного по всей станице ищет. В люльку закинет и домой везет. По дороге еще по шее врежет. Людка на казенной квартире живет. Возле аптеки. А Шурка, когда трезвый, тихий такой. Да только он редко бывает трезвым.
* * *
Плетнев нашел Федора Саранцева за сарайчиком. Он чинил прогнившее днище лодки, старательно прилаживая свежеобструганную планку между старых досок.
Старый Саранец слыл мастером на все руки и за работу брал по-божески. Мог и деревянный баркас соорудить, и, если надо, металлический сварить.
— Я пришел у вас про одно дело узнать, — сказал Плетнев, едва поздоровавшись с Саранцевым. — Мой брат в ночь перед своей смертью у вас ночевал. Думаю, он рассказал вам про то, что у Царьковых видел. В ночь выстрела. Точнее, кого он там видел. Мне говорили, он много чего вам порассказал.
— Вот у того, кто вам это сказал, и спрашивайте. — Федор вдруг сердито швырнул стамеску и молоток в траву возле сарайчика. — Хотя бы у той же Раисы — она уже всю станицу оповестила, а сама в ту ночь в старой хате дрыхла. Как радио испорченное — только бы громче всех орать.
— Так… Вы с Сашкой, значит, в новой хате спали. Михаил к вам среди ночи пожаловал? Неспроста это. Явно неспроста.
— Они с моим Сашкой друзьями закадычными были, хоть Сашка, считай, на десять годов от него моложе.
— Мне кажется, ваш Сашка много знает, но разыгрывает из себя простачка. Вы, дядя Федя, тоже.
— Мало ли что меж людьми случается. Бывает, и счеты сводят семейные. Чужим людям про это знать ни к чему. Вот Раиса, та любит языком ляскать.
— А вы, я вижу, помалкивать предпочитаете. И в углу отсиживаться. Смолоду привыкли по углам прятаться.
Саранцев сплюнул в сердцах, выругался себе под нос.
— За то, что смолоду было, я сполна ответил. Перед нашим законом. И срок свой честно отбыл.
— Перед совестью своей тоже ответили?
Плетнев понимал, что нет у него никакого права разговаривать с Саранцевым подобным образом, но его все больше раздражала уклончивость, с какой Лиза и оба Саранцевых отвечали на его расспросы, касающиеся Михаила.
— Ответил. Перед собой-то я ответил. Хотя и не тот ответ получил, на какой рассчитывал. Так вот жизнь взял и сгубил. Э, да что теперь… Ты-то про те года что можешь знать?
— Ладно, Федор Игнатьевич, простите, что сорвалось. Я не затем к вам пришел, чтоб прошлым вас попрекать.
— Ничего, я привычный. Каждый мне им в глаза тычет. Да что с людей взять — они ничего толком не знают. А вот что она меня прошлым попрекнула — этого я уже не стерпел.
— Люда, что ли?
Саранцев махнул рукой.
— Что Люда? С Люды взятки гладки. Дура она набитая, и за душой, кроме личной выгоды, ничего нету. Да Люда и не знает ничего. А вот Лариса знает, почему я в станице остался. Знать-то знает, а все равно взяла и бросила мне этот упрек. Через столько лет бросила…
Саранцев присел на корточки, повернул к Плетневу свое коричнево-красное от загара скуластое лицо.
— Она учительницей была, Лариса-то Царькова, а немцы учителей в концлагеря отправляли, а то и жгли на глазах у всего народа. Бензином обольют и… Я ей с самого начала говорил: уходи, пока дорога есть. Ей и председатель сельсовета то же самое говорил, и из райкома был звонок. В каждой станице непременно досужий язык сыщется. Сболтнет либо по злобе, либо по глупости, и останется от человека кочерыжка страшная. Лариса все упрямилась: мать жалко оставлять, да и сестра еще девчонка совсем. Царьковы, они все упрямые. Я еще попа старого помню, отца Ларисиного. В тридцать втором тиф в станице людей через одного косил. Сосед к соседу во двор зайти боялся, здоровались за версту друг от дружки. А Фома Куприянович в каждую хату смело заходил, живым добрые слова говорил, мертвым глаза закрывал. Как сейчас вижу: по улице шагает, патлы седые до самых плеч, ряса на ветру волнами ходит, а ноги босые. Хороший был человек Фома Куприянович Царьков. Говорили ему добрые люди: мертвых-то хоть в лоб не целуй — заразу получишь. А он все отшучивался. «Меня, — говорит, — ни одна зараза не возьмет. Зубы сломает. Я ее молитвой, молитвой по башке. Вместо палки». Сам в два дня сгорел. От тифа никакая молитва не помогает. Вот и Лариса упрямством вся в отца вышла. Ну, значит, осталась она, а тут немец станицу занял, стал свои порядки наводить. Помню, людей возле почты собрали и через переводчика сказали, чтобы все партийные и учителя добровольно в немецкий штаб явились. Тогда вроде бы их семьям помилование будет. Не то всех в Германию угонят. Сроку до вечера дали. Народ по домам разошелся, а я все под яром болтался возле дома Царьковых. Когда смеркаться стало, вижу, Лариса от калитки с узелком бредет. С лица белее снега, а взгляд как у отца…