— Гляди, как Марьяна к Лизавете припала, — услышал Плетнев шепот Даниловны. — Сказывают, поначалу кричала ей: «Не подходи — убью! Не пожалею! Как ты Людочку не пожалела. Никто мою бедную Людочку не пожалел!» Даже палкой на нее замахивалась. А нынче, я сама слыхала, доченькой называла. Оно и понятно — они с Людой как родные сестры возросли.
Дождь припустил, когда гроб уже опустили в могилу и на него посыпались комья рыжей грязи. Плетнев увидел, как подъехавший к воротам кладбища на «газике» Чебаков подхватил под руки Алену с Лизой, на локоть которой опиралась сгорбленная, с застывшим как маска лицом Марьяна, и повел их к «газику». У машины остановился, поджидая Плетнева, сказал, указывая пальцем на его «жигули»:
— Давайте мигом, не то дорогу так развезет, что только трактором можно будет вытянуть. А они у меня все в степи, на кукурузе.
Плетнев коротко попрощался с Сашкой Саранцевым, поблагодарил за заботы Даниловну и с места рванул машину. Чебаков с женщинами ехал сзади. Плетнев видел в боковое зеркало его серьезное рыжеусое лицо и рядом с ним нахохлившуюся невыспавшуюся Алену. В глубине «газика» было темно, и Лизу он не видел.
На асфальт они выскочили в самый раз. И так уже «жигули» кое-где пробуксовывали. Плетнев затормозил на кромке, поджидая, пока неуклюжий «газик» одолеет насыпь на шоссе. Едва его колеса успели коснуться асфальта, как Алена легко спрыгнула с подножки и бросилась бегом к «жигулям».
— Ну вот, назад дороги нет. — Она весело улыбнулась, стаскивая небесно-перламутровый плащ. — «Благословляю я свободу и дождевые небеса», — пропела она. — Накройся моим плащом и удостой их своим последним «прости-прощай».
* * *
К вечеру они уже были под Воронежем.
До самолета еще было больше суток, но Плетнев решил не делать остановку — он любил ночную езду.
Сперва Алена дремала на заднем сиденье, потом пересела вперед, включила радио. Сквозь треск электрических помех пробивались звуки ми-мажорного этюда Шопена. Они крепли, заполняя собой все пространство в машине, вставая невидимой стеной между ним и притихшей Аленой. Теперь, под прикрытием этой стены, он мог спокойно думать о Лизе, не опасаясь, что Алена может разгадать его мысли. О коротком прощальном пожатии ее крепкой горячей ладони, о ее воспаленно поблескивающих в темноте машины глазах, об этом слегка виноватом: «Я напишу тебе, ладно? Один раз…»
Еще он вспоминал притаившийся среди старых раскидистых деревьев дом, в котором пахнет травами и приближающейся осенью.
* * *
Письмо Лизы пришло в ноябре. Она сообщала, что, как только Лариса Фоминична вышла из больницы, они втроем поехали в Пятигорск навестить бабушкину сестру, которая живет одна в небольшом домике на окраине города, да так там и остались.
«Марьяна вышла на пенсию по возрасту, мама, несмотря ни на что, работает на продленке в школе, ну а я преподаю русский язык и литературу в старших классах», — сообщала Лиза.
Обратного адреса она не написала. В конце письма была приписка, другим цветом и покрупнее, будто сделанная второпях.
«За домом приглядывает Даниловна. Она и могилки обещала убирать. Я раздумала его продавать, хотя поначалу не только продать — поджечь хотела… Если будет желание, можешь приехать и жить в нем в любое время. Я, наверное, не приеду туда никогда».
Оля сидела за хлипким столиком возле заставленного горшками со столетником окошка и писала письмо Татьяне, своей подруге. С Татьяной ее связывали не только годы совместной учебы и даже не концерты, которых они прослушали великое множество, пристроившись на ступеньках амфитеатра Большого зала консерватории, а еще и полная схожесть взглядов на жизнь. Кому, как не Татьяне, написать о том, что она скучает по Москве, по их студенческому бесшабашному быту, что здесь, в этом небольшом южном городке, она чувствует себя в стороне и от музыкальной жизни, и от жизни вообще.
«Ты мне, Татуша, не поверишь, но в первый вечер я самым настоящим образом разревелась. Хозяйка отвела мне лучшую комнату в доме, как здесь называют, «залу». Так вот, в этой самой зале со слониками на допотопном «Шредере», с вышитыми салфетками на музейном диване, с большим фикусом возле опять-таки музейного зеркала с мутными пятнами я вдруг почувствовала себя никому не нужной, совсем одинокой. Завалилась на высокую пуховую постель и распустила нюни. Хозяева смотрели до победы телевизор, потом проверяли засовы… Хозяйка и мне велела закрыть на ночь ставни, чтобы кто-нибудь сдуру камнем не шарахнул. Ходики так громко стучат, что я их остановила. На следующее утро она перевесила их в свою комнату. Галина Семеновна, или, как она просила называть себя, баба Галя, относится ко мне хорошо, но пока — как к гостье. Не хочу злословить, но жизнь они тут ведут престранную: все тащут и тащут в свой дом. Запасы создают такие, будто скоро конец света. Баба Галя хвалилась, что стирального порошка и мыла запасла впрок на целую пятилетку. А вдруг, говорит, подорожает. Представляешь? Правда, она войну пережила, одна с двумя детьми. Словом, как ты понимаешь, не нам осуждать…