– Этот документ написан на аккадском языке, госпожа Брент, – сказал он, взглянув на рукопись. – Аккадский был официальным языком Вавилонии и Ассирии во втором тысячелетии до нашей эры. Можете считать, что вам крупно повезло: я изучал этот язык в Гейдельберге.
Мы смотрели на письмо в глубоком недоумении. В отличие от мамы, с раннего детства демонстрировавшей способности к математике, музыке и иностранным языкам, папа никогда не был силен в науках – так, во всяком случае, рассказывала мне тетя Катарина. Сама мысль о том, что отец мог воспользоваться столь редким языком, казалась нам невероятной. И главное, зачем он это сделал? Как бы там ни было, рукопись лежала перед нами, на обтянутом сукном столе. Господин Кроммель тем временем достал откуда-то лупу и погрузился в чтение.
– Молодой человек, пожалуйста, оставьте нас на пару минут, – обратился он ко мне.
Я повиновался и вышел в коридор. Там было полутемно, пахло подгоревшей кашей. Я различал звук голосов, доносившихся из-за закрытой двери, но не мог разобрать, о чем идет речь. Затем дверь распахнулась, и из комнаты вышла мама. За всю дорогу домой она не проронила ни единого слова. Тем вечером мама сожгла все фотографии отца, все его письма и вообще все документы, в которых упоминалось его имя. Открыв утром дверцу погасшей печки, я обнаружил обугленный клочок листка с аккадским письмом. Все остальные свидетельства существования моего отца превратились в золу, и восстановить их не было никакой возможности – будь ты хоть сам Лавуазье со всеми его колбами. Я попытался вытащить обугленный клочок бумаги из печки, но он рассыпался у меня в пальцах.
Год спустя после визита к господину Кроммелю я поступил в университет, где изучил несколько мертвых языков. Больше всего меня интересовали языки Месопотамии: шумерский, аккадский и арамейский. Окончив учебу, я устроился работать в отдел древних рукописей Центральной библиотеки. Вскоре я женился, однако брак наш не был удачным, и спустя три года мы с женой разошлись. Мама отказалась переезжать со мной в столицу и осталась жить в нашем городке. Она с трудом передвигалась, но продолжала давать уроки музыки. Я навещал ее каждые несколько месяцев. Тети Катарины к тому времени уже не было в живых.
В один из своих приездов я нашел на столе в гостиной рекламную листовку. Кто-то положил ее маме в почтовый ящик. Туристическое агентство рекламировало круиз по Эгейскому морю: девятипалубный теплоход, комфортабельные каюты, полный пансион, культпрограмма. Внизу листовки была напечатана фотография: белоснежный корабль, на палубе стоит человек в морской форме и машет рукой фотографу. По борту корабля шла надпись: «Морская птица».
Я пытался отговорить маму, но она непременно хотела ехать. Я взял на работе отпуск, чтобы сопровождать ее. Мы купили билеты и вылетели на самолете в Афины. Сам не знаю, чего я ждал. Я слонялся по кораблю, думая, чем себя занять. В узких корабельных коридорах были пластиковые поручни и белые навесные потолки. Над койками в каютах висели репродукции «Подсолнухов» Ван Гога. После ужина предлагалось караоке. Я проводил время в баре, пробуя один коктейль за другим. А вот маме путешествие пришлось по душе. Она говорила, что нашла очень интересных собеседников, подобных которым вряд ли бы встретила в своем городке. Однако познакомить нас мама не успела. В ночь, когда мы плыли на остров Родос, ее не стало. Корабельный врач считал, что она умерла во сне, от сердечного приступа.
Я похоронил маму на этом острове и вернулся на родину. Разбирая бумаги в мамином доме, я наткнулся на пакет с семейными фотографиями. Вначале я рассматривал фотографии мамы и тети Катарины. Я вглядывался в их лица, подолгу держа в руках каждый снимок. Потом на фотографиях появился я сам: вот мама держит меня на руках, вот мы с тетей Катариной в городском парке – в руках у меня машинка, грузовик. Я даже вспомнил, как просил тетю мне его купить и как радовался, получив эту игрушку. Я смотрел на мамины фотографии военных лет, на себя в магистерской мантии, на тетю Катарину, склонившуюся над вязаньем у настольной лампы. Это были изображения людей, которых я любил и которые были моей семьей. Но в то же время я вдруг ощутил от них странную отчужденность. Наши лица впервые показались мне некрасивыми. Каждая из фотографий имела смысл, но все вместе, разбросанные по столу в гостиной, они были лишь случайными фрагментами жизней трех человек. Единственным, что их упорядочивало, придавало хоть какую-то логику, было наше взросление и старение.