Но Льюлль выжил и запретил властям казнить преступника, как передают, злоумышленник сам повесился в тюрьме, не вынеся тягот раскаяния.
Вскоре Раймона стали величать doctor illuminatis, что обозначает "просветленный или ясновидящий доктор", как я говорил уже, многие тайны мира невидимого открылись ему.
Известно, что ему были ведомы премудрости герметического искусства, он путешествовал по Европе, делясь знаниями с достойными.
Раймон Льюлль побывал и на востоке, в Египте, Сирии и Палестине.
Но наша речь не о странствиях и не о превращении свинца в золото, а о том, что этот ученый муж праведной жизни, в преклонных годах увлекся мыслями о создании некоего загадочного механизма, который он называл "логической машиной", а иначе "машиной счастья".
Потому что несмотря на наружную сухость схоласта, он сохранил под надгробием прожитых лет, утрат, ран и скитаний, живое человеческое сердце, которое вопреки всем духовным упражнениям, молитвенным бдениям и бессонным ночам, проведенным за чтением труднейших древних манускриптов, болело и сострадало простым земным горестям.
Кровь в жилах Раймона Льюлля словно бы свертывалась, когда он слышал безутешный плач осиротевших от нескончаемых войн, детей, предсмертный крик неправедно осужденных, проклятия вдов, лишенных крова, и та же кровь жаром билась в висках старого мыслителя, когда он видел зловонную радость ростовщика и глумление невежды над истиной, и яростные гримасы палача, который подобно тарантулу-кровососу, смаковал страдания распростертой на пыточном помосте жертвы.
Тысячи подлостей совершались под солнцем.
Не было спасения людям от людей, небеса оставались безглагольны и глухи, за добро, как ведется, платили злом, труд оставался и казалось, что солнце, отяготевшее грехами и слезами человеческими, как губка — уксусом, закатившись вчера на западе, никогда не возродится на востоке.
И Раймон мечтал из тонких реек, шестерней, цифири и шрифтов латинских, древнееврейских и арабских создать дивную машину, живое и дышащее рукотворное подобие мировой души, которая имея имея плоть из чисел и букв, постигнет и упорядочит наконец законы человеческого счастья и ускорит наступление на земле Золотого века, когда люди перестанут наконец умирать и убивать.
Сидя на пороге хижины на вершине холма, поседевший Раймон Льюлль в развевающихся по ветру ризах, почти воздушных от ветхости рисовал камышинкой в горькой пыли чертеж за чертежом — но жаркий ветер сирокко, тревоживший черные кипарисы над головой старика шутя рассеивал прах, а вместе с ним и упования созерцателя.
Промысел Божий о счастье земном оставался непостижим.
В раздумьях и молитвах истончилась плоть Льюлля, уподобилась по легкости дыханию его воображения, старость кончиком кисти тронула черты его лица и отступилась, пристыженная благородством и чистотой помыслов Раймона, даже обычные спутники дряхлости — недуги и лихоманки отступились от него, как ржавчина от золотого слитка.
Проводя ночи без сна, неотступно думая о Машине счастья, Раймон Льюлль изобрел детскую игрушку — срезал полую тростинку, из тех, что хороши для свирелей, купил у разносчика разбитое зеркало и осколки смальты, начинив ими внутренность тростинки, оставив лишь оконце для того, чтобы смотреть внутрь, сощурившись. Эта забава являла собой наглядный символ изменчивости и многообразия мира — узоры, образованные осколками стекла при вращении и отраженные плоскостями зеркал никогда не повторялись
От бесчисленного множества узоров и орнаментов в глубине игрушки, у зрителя кружилась голова, как на краю пропасти.
Но ничего, кроме детских безделиц не удалось создать Раймону Льюллю, вращалось годовое колесо, стаи перезимовавших птиц возвращались в дельты рек, взрослели дети, строились города и тускнели манускрипты, рассыпаясь под безнадежными пальцами читателя.
Но однажды Раймон Льюлль почти приблизился к открытию тайны машины счастья. Сошлись все расчеты, он почти закончил чертеж, оставалась малость.
Стояла весенняя ночь, когда эфир зодиакальных сфер наполнился любовной истомой, а темные вольно шумящие сады — поцелуями, шепотами, соловьиным щелком и дробью трелей, мерцанием светляков, сплетением тел и помыслов, на вершину холма, где стояла хижина Раймона Льюлля поднялся, танцуя, босоногий отрок с флейтой пана на поясе, в овчинной накидке пастуха. Волосы его были увлажнены теплым плодоносным дождем, навевающим сладкую дрему и сулящий богатые сенокосы, маленькие стопы не приминали высокий травостой, осоки и хвощи, взгляд из-под соломенной кудрявой челки смышлен и зорок-радость и печаль смешивались в его зрачках, как женское молоко и вино, уготованное для Причастного Потира. Без робости пятнадцатилетний свирельщик ступил в укромный кружок света масляной лампы под стрехой хижины и, присев на корточки, взглянул снизу вверх в лицо бодрствующему Раймону, лукаво склонив голову на плечо. Соблазнившись сиянием медовых кудрей, вокруг чела отрока прихотливо вились ночные мотыльки.