Что ж, оставалось идти в классы. Нащупав в заветном хранилище свой клад, я спустилась по лестнице. Неудачи меня преследовали. В классах при свечах наводили чистоту. Как было заведено, делалось это раз в неделю. Скамейки взгромоздили на столы, столбом стояла пыль, пол почернел от кофейной гущи (кофе потреблялся в Лабаскуре служанками вместо чая) — беспорядок совершенный. Растерянная, но не сломленная, я отступила в полной решимости во что бы то ни стало обрести уединенье.
Взявши в руки ключ, назначенье которого я знала, я поднялась на три марша, дошла до темной, узкой, тихой площадки, открыла старую дверь и нырнула в прохладную черную глубину чердака. Я решила, что здесь-то уж никто меня не застигнет, никто мне не помешает — никто, даже сама мадам. Я прикрыла за собой дверь, поставила свечу на расшатанный ветхий поставец, закуталась в шаль, дрожа от пронизывающего холода, взяла в руки письмо и, сладко замирая, сломала печать.
«Длинное оно или короткое?» — гадала я, ладонью стараясь отогнать серебристую мглу, застилавшую мне глаза.
Оно было длинное.
«Холодное оно или нежное?»
Оно было нежное.
Я не ждала многого, я держала себя в руках, обуздывала свое воображение, и оттого письмо мне показалось очень нежным. Я измучилась ожиданием, истомилась, и поэтому, верно, оно мне показалось еще нежней.
Надежды мои были так скромны, а страхи так сильны! Меня охватил такой восторг сбывшейся мечты, каким мало кому во всю жизнь хоть однажды дано насладиться. Бедная английская учительница на промозглом чердаке, читая в тусклом неверном свете свечи письмо — доброе, и только, — радовалась больше всех принцесс в пышных замках, ибо мне эти добрые слова показались тогда божественными.
Разумеется, столь призрачное счастье не может долго длиться, но покуда длилось — оно было подлинно и полно; всего лишь капля — но какая сладкая капля! — настоящей медвяной росы. Доктор Джон писал ко мне пространно, он писал с удовольствием, выражал благосклонное ко мне отношение. Он весело припоминал сцены, прошедшие перед глазами у нас обоих, места, где мы вместе побывали, и наши беседы, и все маленькие происшествия блаженных последних недель. Но самым главным в письме было то, что наполняло меня восторгом, — каждая строка его, веселая, искренняя, живая, говорила не столько о добром намерении меня утешить, сколько о радости писавшего. Быть может, такого чувства он уже не сможет испытать — я об этом догадывалась, более того, была в этом убеждена, — но то в будущем. Настоящий же миг оставался не омрачен, чист, не замутнен; совершенный, ясный, полный, он осчастливил меня. Словно летящий мимо серафим присел рядышком, склонясь к моему сердцу, сдерживая трепет утешных, целящих, благословенных крыл. Доктор Джон, впоследствии вы причинили мне боль, но да простится вам все зло — от души вам прощаю — за этот бесценный миг добра!
Правда ли, что злые силы стерегут человека в минуты счастья? Что злые духи следят за нами, отравляя воздух вокруг?
На огромном пустом чердаке слышались странные шорохи. Среди них я точно различала словно бы тихие, крадущиеся шаги. Казалось, что со стороны темной ниши, осажденной зловещими плащами, ко мне подбирался кто-то. Я оглянулась; свеча моя горела тускло, чердак был велик, но — о Господи, спаси меня! — я увидела посреди мрачного чердака черную фигуру: прямое узкое черное платье, а голова окутана белым.
Говори что хочешь, читатель; скажи, что я разволновалась, лишилась рассудка, утверждай, что письмо совсем выбило меня из колеи, объяви, что мне все это приснилось, но клянусь — я увидела на чердаке в ту ночь образ, подобный монахине.
Я закричала, мне сделалось дурно. Приблизься она ко мне — я бы лишилась чувств. Но она отступила; я бросилась к двери. Уж не знаю, как одолела я лестницу. Миновав столовую, я побежала к гостиной мадам. Я буквально ворвалась туда и выпалила:
— На чердаке что-то есть. Я там была. Я видела. Пойдите все, поглядите!
Я сказала «все», потому что мне почудилось, будто в комнате множество народу. Оказалось же, что там всего четверо: мадам Бек, мать ее, мадам Кинт, дама с расстроенным здоровьем, гостившая у нее в ту пору, брат ее, мосье Виктор Кинт, и еще какой-то господин, который, когда я влетела в комнату, беседовал со старушкой, поворотившись к дверям спиной.
Верно, я смертельно побледнела от ужаса; я вся тряслась, меня бил озноб. Все четверо вскочили со своих мест и меня обступили. Я молила их подняться на чердак. Заметив незнакомого господина, я осмелела — все же спокойней, когда около тебя двое мужчин. Я обернулась к двери, приглашая всех следовать за мной. Тщетно пытались они меня урезонить; наконец я убедила их подняться на чердак и взглянуть, что там. И тогда-то я вспомнила о письме, оставленном на поставце рядом со свечою.