«Дьявольщина, наверное, я что-нибудь не то делаю, – пронеслось в голове у де Грамона. – Вот ведь незадача! А я-то думал: увеселительная прогулка – и все… Ну да ладно! Что ж мне теперь – рта не раскрывать, что ли?! А может, он вообще нашего языка не знает?»
– Сударь, – продолжал тем не менее герцог, – никто не нашел времени посвятить меня в секреты испанского этикета. Когда я завидел Его Величество и замер, потрясенный его великолепием, меня довольно… э-э… невежливо подтолкнули в спину и нажали на плечи, показывая, что я должен опуститься на колени. Так вот, чтобы избежать впредь подобных проявлений неучтивости, которые я извинил только потому, что не допускаю и мысли, чтобы меня, посла французского государя, хотели намеренно обидеть, я бы просил вас объяснить, как мне поступить при виде Ее Величества и Ее Высочества. В частности, я хотел бы знать, когда подобает произносить слова приветствия.
Сказав это, француз широко, насколько это позволяли правила приличия, улыбнулся, и улыбка эта была столь располагающей и обезоруживающей, что испанец не смог устоять против нее. Слегка поклонившись, он произнес на безукоризненном французском языке:
– Мне очень жаль, герцог, что вы не по своей вине очутились в подобном положении. Я представляю, насколько вам, тонкому знатоку этикета и искушенному придворному, приходится сейчас нелегко. Извините меня, я пренебрег своими прямыми обязанностями. Итак, у нас есть еще несколько минут, и я постараюсь использовать их с толком. Когда вы окажетесь перед троном и увидите королеву и инфанту, вы должны тут же преклонить колени и почтительно приложиться губами к краю их платьев. Вот и все. Говорить вам ничего не нужно.
– Но как же моя речь? – спросил изумленный де Грамон. – Ведь должен же я известить принцессу о том, что мой государь просит ее руки?
– Ничего говорить не нужно, – повторил испанец и жестом пригласил де Грамона следовать вперед.
Герцог воспользовался полученными советами. Он неторопливо встал на колени, поочередно поднес к губам края двух пышнейших парчовых платьев, а потом на цыпочках удалился.
Мода, господствовавшая тогда при испанском дворе, его поразила. Открытыми оставались только женское лицо и кончики пальцев. Все прочее скрывали волны ткани. Широчайшие кринолины, огромные воротники, туго стянутые волосы… Де Грамон долго гадал потом, в состоянии ли вообще эти похожие на истуканов женщины двигаться. Обед, на котором ему было позволено присутствовать, нимало не рассеял его недоумение. То есть королева и инфанта безусловно ели, но очень мало и очень медленно. И, разумеется, в полной тишине. А прислуживали им дамы в белом, которые весь обед провели, стоя на коленях! (И выросшую в такой обстановке инфанту Людовик потом вынуждал ездить в одной карете со своими возлюбленными – например, с Луизой де Лавальер или с Монтеспан! Какое унижение!)
…В течение всего обеда де Грамон исподволь бросал взгляды на свою будущую королеву и остался весьма доволен увиденным. Небольшого роста, изящно сложенная, белокожая. А волосы-то, волосы! Как странно распорядилась природа, наградившая испанку такими волнистыми белокурыми локонами! Правда, голоса Марии-Терезии герцог так и не услышал, а о ее нраве мог только догадываться. К сожалению, и де Грамон, и большинство его современников недооценили прекрасную натуру этой женщины. А вернее сказать – она осталась для них тайной за семью печатями. Дело же заключалось в том, что отец инфанты, король Филипп, строго-настрого приказал ей навсегда превратиться в тень своего мужа.
– Дочь моя, – внушал Марии-Терезии родитель, – наша страна еще долго будет зависеть от прихотей Франции. Если тамошний государь действительно возьмет тебя в жены, на что я и твоя мать очень надеемся, ты обязана во всем покорствовать Людовику, который, к сожалению, не отличается покладистостью, и ни в коем случае не перечить ему. Если, конечно, – добавил Филипп, подозрительно глядя на девушку, – ты не хочешь, чтобы Мадрид был разорен, а то и завоеван чужеземцами.
Мария-Терезия выразила удивление, что отец даже может такое о ней помыслить, заверила, что все поняла, и удалилась к себе. Она готова была дать любое обещание, лишь бы уехать жить в Париж, представлявшийся ей средоточием веселья. Однако нарушать слово Мария-Терезия вовсе не собиралась. Вот почему эта скромная, умная, набожная и вообще во всех отношениях достойная женщина стала восприниматься французами как разряженная бездушная кукла. И даже Людовик не догадался о том, насколько страстна была по натуре его молчаливая хорошенькая жена и каких трудов ей стоило не выказывать на супружеском ложе свой темперамент. «А вдруг, – думала она с испугом, – Людовик сочтет меня распутной? Пускай уж лучше считает безвольной и недалекой».