Зрачки под тяжелыми ресницами ни секунды не смотрели в одну точку. Глянув на миссис Каррингтон, дама повернулась к своему престарелому кавалеру и ласково улыбнулась ему.
– Азиатка, – решил Антуан. – Они все до одной красавицы.
– Но от этого они не становятся приятнее. По-вашему, она куртизанка?
– Что вы! Таких особ не допускают в светские дни в Оперу. Разве у вас дело обстоит по-другому?
– В Америке нет знаменитых куртизанок, не то, что у вас. Наши мужчины знают, чем обязаны своим спутницам, и слишком горды ими, чтобы не искать на стороне того, чего им хватает и дома. Разве можно…
– Тогда почему вы вообразили, что французы ведут себя как-то иначе? – спросил Антуан, вспоминая кое-какие свои развлечения в компании сынов свободной Америки, наслаждающихся холостяцким состоянием. – Некоторые пускают состояние по ветру, потеряв голову из-за какой-нибудь гетеры, но их жены никогда…
– В Америке никто не пускает состояний по ветру из-за юбки. Нам не угрожают соперницы – ни дома, ни на улице, ибо мы полагаем, что цветы, драгоценности, туалеты и все то, что придает жизни блеск, по праву принадлежит только добродетельным женщинам. Перед дерзким соблазнителем захлопнутся все до одной двери…
– Уж не станете ли вы утверждать, что всем вашим соотечественницам присуща высочайшая добродетельность и что ни одна никогда не заводила любовника? Как же тогда быть со слухами, что…
– Это исключения, – резко оборвала его миссис Каррингтон. – Это несчастные, которые не создали себе счастья и вынуждены поэтому прятаться. Дорогой Тони, у нас любви принадлежит куда более скромное место, чем у вас в Европе. Вы делаете из нее чуть ли не главное дело всей жизни, хотя страсть, которую вы живописуете в своих романах, – всего лишь случайность, болезнь, которую следует лечить. Одна моя подруга, разбирающаяся в физике, вообще говорит, что это всего лишь ток, как, скажем, электричество.
Оцепеневший Антуан долго не мог открыть рта; он с искренним изумлением разглядывал это очаровательное создание, несомненно вылепленное руками самой Любви, которой она теперь отказывала во внимании и о которой говорила нелепости. Ему даже показалось, что он ослышался.
– Извините мне мою нескромность, – выговорил он наконец, – но тогда мне хотелось бы знать, какого рода чувство вы питаете к собственному мужу?
Александра расхохоталась, как беспечный колокольчик:
– Положительно, это не дает вам покоя. Я люблю его, вот вам весь ответ. Это замечательная личность, великий ум, красавец, собравший все лучшие качества. Не сомневаюсь, что его ждет блестящее будущее и что рядом с ним я всегда буду счастлива и беспечна. Нас связывает огромное взаимное уважение, так что, простите меня, если я скажу, что в моих глазах ни один мужчина не может с ним сравниться.
– Превосходная характеристика! – вздохнул Антуан и оглянулся на мисс Форбс, которая только что настигла их, поглощая шоколадку. Антуан заметил у нее в глазах ироническое выражение. Ошеломление художника вызвало у нее смех.
– Александра не сомневается, что в один прекрасный день ее Джонатану поставят памятник. – Было трудно понять, говорит она серьезно или насмехается. – Мысль о совместном проживании с памятником наполняет ее восторгом. Именно поэтому она способна не замечать всех низостей, на которые так горазда Европа.
Антуан внезапно почувствовал, до чего устал. Второй антракт, в котором их не обошел вниманием ни одни из тех, кого он считал своим знакомым, окончательно лишил его сил, и, едва дождавшись конца спектакля, он, пожаловавшись на боль в желудке, избежал участи сопровождать дам куда-нибудь на ужин и вместо этого, не переставая извиняться, поспешил доставить их в отель. Его обуревало желание остаться в одиночестве или по крайней мере побыть в обществе простых людей, которые не считали бы себя солью земли и обладателями высочайшей в мире морали.
Вместо того, чтобы вернуться к себе на улицу Торини, он взял фиакр и попросил отвезти его в одно из своих излюбленных местечек во всем Париже, куда он никогда не поведет красавицу-американку. Это было скромное кафе между Люксембургским садом и Обсерваторией; здесь можно было отдохнуть от ярких огней, начищенной до блеска меди, стоек красного дерева, бархатных банкеток. Из кафе открывался вид на бульвар Монпарнас, который велел разбить король Людовик Четырнадцатый. В те времена это был еще не квартал, а просто уютный уголок со старинными домиками и монастырями, окруженными зеленью. Бистро называлось «Клозери де Лила».