— Ваше послание застало меня сегодня утром в Гернингтон-Холле, — сказал я, — и вечером я уже здесь.
— Хм. Отлично. Желаете знать, что за возможности у меня для вас припасены?
— Да, сэр.
— Что ж, со временем узнаете. Планы замышляемой мною экспедиции на восток еще не до конца созрели. Вам придется умерить нетерпение на месяц-другой. А пока есть одно дельце за границей, небольшое дипломатическое поручение, в котором наш повелитель желал бы вас использовать. Знаю, что вы не расположены к такого рода обязанностям и предпочли бы более достойную службу на поле боя, однако же убежден, что вы не погнушаетесь ни одной задачей, за которую джентльмен может взяться без ущерба для своей совести. Если бы я думал иначе, я бы презирал вас, сэр! К черту болванов, которые лепечут о своих склонностях, пока королевская работа лежит несделанной!
Я ничего не ответил на эту тираду, только поднес к лицу флакончик с нюхательной солью и стал ждать продолжения. Затем генерал попросил меня придвинуться ближе к столу и передать бутылку, после чего перешел к сути дела. Моя новая роль дипломата не позволяет мне разглашать дальнейший разговор. Впрочем, могу сообщить вам, что через неделю буду в Париже — без всякой официальной помпы, просто как частное лицо. Мне оказали доверие, и Уильям Перси не такой дурак, чтобы подвести начальство, поскольку этим он подвел бы самого себя».
Завершит мой труд третье письмо от баронета.
«Все-таки зрелость — лучший период жизни. Мое детство и ранняя юность были отравлены горькими чувствами, которые мне никогда не забыть. Теперь я свободен от оков, ясно вижу мою крутую тропу и ощущаю силу, чтобы по ней взобраться. Для меня это не труд, а забава: лезть вверх и вверх, цепляясь за каждый выступающий камень, за каждый крепкий корень и стебель вереска, и видеть далеко над собой желанную заоблачную вершину. Когда я на нее вскарабкаюсь, то забуду и головокружение, и усталость мышц. Что они в сравнении с безграничными далями, которые мне предстанут? Раз или два я оборачивался на подъеме и видел внизу зеленые долины, царственную мглу рощ, сияющий синью морской простор, однако не решался задерживать на них взгляд. О когда же я узрю все!
Шесть лет назад я не знал этой славной мечты. Я рвался к беспечной свободе от унизительного гнета тирании. Я думал завербоваться в солдаты и едва ли помышлял об офицерском чине. Когда мы с Эдвардом бедствовали, скованные вместе нуждой, и ненавидели друг друга за то, что не можем разорвать постылый союз, я терпел муки, каких не ведает ад. Эдвард был сильнее и подавлял меня своим превосходством грубо, ибо натура его груба. Сцены того времени живы в моей памяти по сей день; когда я их вспоминаю, все мои нервы пронзает боль, какую не описать в словах. Я всегда притворялся, будто нечувствителен к его варварской, расчетливой жестокости, и намерен сохранять эту видимость до конца дней. Однако коли есть власть выше человеческой, ей ведомо, что испытало мое сердце.
Теперь я ощутил свою силу. Она сулит мне более высокую участь, и я оставлю тропу юности далеко внизу. Я мог бы умереть на этой полуночной равнине, в холодном одиночестве чувств — и все же рок меня пощадил.
Знайте, Тауншенд, что я не женюсь, пока не найду женщину, которая пережила такие же страдания, ощущала их так же остро, отвергла свои чувства так же безоговорочно и в конечном счете так же успешно одолела все жизненные преграды. В молодой, хорошо образованной особе эти качества будут для меня привлекательнее, чем красота Елены или величие Клеопатры. Красота дается куклам, величие — надменным злючкам, но душа, чувства, страсть и главная добродетель: стойкость — это атрибуты ангела.
Среди всех мерзостей жизни мне довелось встретить такую женщину — одну, и только одну. Да, благородство духа и опыт страданий сочетались в ней с гармонией форм и поразительной красотой. Как часто я смотрел на нее, охваченный изумлением и всепоглощающим сочувствием! Дивный свет души сиял сквозь незаурядную оболочку, проходя через чистую призму лица; глаза, большие и темные, с длинными романтическими ресницами, вспыхивали исступлением, горя сквозь влажную пелену слез, а когда улыбались, излучали тихую радость, любовь, надежду. Она никогда не улыбалась мне, никогда обо мне не плакала; сохранился ли ее образ в мире, недостойном этой ангельской натуры, или она спит в священных рубежах, которые не осквернит даже кощунство, — мне знать не важно. Я видел ее, и светлый идеал пребудет со мною до смертного часа.