Жюльетта Бенцони
Констанция. Книга пятая
ПРОЛОГ
О-ля-ля!
Неужели это Париж? Неужели это тот самый Париж, который я видел три года назад и который показался мне самым красивым, самым блистательным, первым городом мира. Почему на улицах так много грязи? Почему стены домов покрыты серыми пятнами сырости? Почему зловония от протекающих по тротуарам помоев, которые можно было заметить и раньше, стало первым, что запоминается человеку, въезжающему в эту столицу мира? Этот всепоглощающий отвратительный запах заглатывает тебя словно зеленая болотная жижа. Даже вид этих по-прежнему шумных и многолюдных улиц менее отвратителен, чем эта вонь. Колеса дилижанса хлюпают в многодневной грязи, и ничто не спасает от запаха Парижа мирного путешественника — невысокого роста американца с прямыми, торчащими в разные стороны, словно солома, волосами и не правильной формы утиным носом. Его проницательные темные глаза, кажется, запоминают все на своем пути. А запоминать есть что. «Неужели именно такова особенность каждой свободолюбивой нации? Неужели именно так пахнет демократия и равенство?»
Да, на стенах домов не только пятна сырости. Это и следы помоев, выплеснутых прямо из соседних окон на противоположную сторону улицы. Хотя улиц в Париже превеликое множество, все они безобразно узки. Кареты и дилижансы могут развернуться только на больших площадях и в предместьях, где домам и так тесно. Да, в величайшем городе мира не плохо было бы сделать улицы чуть пошире. Хотя бы настолько, чтобы прохожий всегда мог знать (пусть даже только для собственного удовлетворения), по какой стороне улицы он идет. Фонарей здесь раньше не зажигали только в летние месяцы.
Теперь, наверняка, нет надежды на это и зимой. К тому же, никто не уступает дорогу. А с другой стороны, если стены домов загажены, то как же поступить иначе? От этого не может спасти даже школа учтивости. Да, город изменился. Знаменитый фонтан на площади Пале-Рояль не бьет уже, наверное, многие месяцы. За его невысокими каменными стенками можно найти только рваные лохмотья и прохудившиеся истоптанные башмаки, но уж никак не воду.
Несмотря на надвигающийся вечер, толпы народа бродят по бесчисленным улицам Монмартра и Сен-Дени, Сен-Мартена и Берери, Тампля и Сен-Антуана, Мобера и Люксембурга, Сен-Жермена и Сен-Бенуа. Возможно, это происходило из-за того, что большинство лавок столицы было закрыто. Торговля шла до поздней ночи на улицах и площадях при свете свечей. Париж превратился в одно большое торжище. И это при том, что тут и там появлялись солдаты, которые, водрузив кокарды на свои головные уборы, именем революции конфисковывали товары у тех, кто не успел еще совершенно обеднеть. Возмущаться при этом было бесполезно, поскольку предводитель каждого такого отряда непременно имел при себе бумагу, подписанную каким — нибудь из депутатов конвента. Из подобного документа следовало, что в случае сопротивления незадачливый собственник не мог рассчитывать даже на гильотину.
Такой привилегии удостаивались только дворяне и лица, занимавшие высокое положение при пока еще здравствующем короле. Солдаты могли просто-напросто воспользоваться предоставленным им правом вершить революционный суд на месте.
Путешественник-американец время от времени приоткрывал дверцу почтовой кареты, на козлах которой сидел высокий краснолицый парень в буро-желтом кафтане с красными атласными обшлагами, просил своего возницу остановиться и, торопливо раскрыв дорожный блокнот в обложке из телячьей кожи, карандашом записывал слова песен, исполнявшихся уличными певцами и куплетистами.
Мистер Пенн бывал в Париже несколько лет назад и уже был знаком с этим народным площадным искусством. Но тогда на улицах исполняли только антироялистские песенки, а сейчас можно было услышать куплеты, посвященные и республике, и лидерам конвента, и Людовику XVI, и Марии-Антуанетте, и «зубастым» щеголям в цветастых галстуках, и бледным епископам, и гильотине, и даже австрийскому императору. Казалось, пели все и обо всем. Это было время какого-то неслыханного грязного и зловонного веселья. Это было время ненависти и надежды, любви и отречения, героизма и предательства, совести и растления, золота и крови. Самопожертвование соседствовало с низостью, трусость с героизмом, мужество и достоинство — с бесчестием и падением. Графини становились революционными актрисами, монахини шли в дома терпимости, маркиз и баронесс можно было встретить в революционных трибуналах.