У завпарткабинетом был хороший голос. Бас. Так я думаю сейчас, вспоминая его репертуар. А пятьдесят лет назад над этим не задумывался — мне просто нравилось, как поет Пипира. Нравились его песни.
..Мы отпели «Утро красит», «Вечерний звон».
Суровый и строгий вышел Пипира. Он пел Глинку.
- Уймитесь, волнения страсти!
- Засни, безнадежное сердце!
- Я плачу, я стражду, —
- Душа истомилась в разлуке…
Аккомпанировала Алевтина.
Пение завпарткабинетом вызвало шквал аплодисментов. Кто-то из зала крикнул: «Блоху!»
Пипира взглянул на директоршу. Та взяла первые аккорды.
Мне так нравилась эта песня и я так привык беззвучно раскрывать рот, что, забывшись, принялся «подпевать» солисту.
- Жил-был король когда-то,
- При нем жила блоха.
В зале послышался смешок. Мои старания были замечены, и через несколько секунд хохотали все.
Пипира допел романс до конца и, сопровождаемый бурей аплодисментов, ушел со сцены.
Хор спел еще пару песен. Алевтина глядела только на меня. С ненавистью. Я подумал, что надо срываться, бежать куда глаза глядят. Но не успел. За кулисами директриса подошла ко мне и молча влепила пощечину. При всех.
И сейчас я помню, каким усилием воли сдержал себя. Не ударил. Не ударил, потому, что мигом попал бы в милицию, а значит, не смог отомстить обидчице.
«Ты, курва, за это заплатишь!» — крикнул я в спину убегающей из-за кулис Алевтине.
Как мне потом рассказали., она долго рыдала в директорском кабинете.
А я посчитал, что жизнь кончена. С таким позором я уже не мог остаться в детдоме.
У одного из моих сверстников, Гришухи Савченко, законченного урки, не раз пускавшегося в бега, имелась финка с красивой наборной ручкой.
Я разыскал Гришуху в артистической гримуборной, где несколько хористов еще переоблачались из парадных сталинских костюмов в привычные, видавшие виды шмотки.
Савченко даже не спросил, зачем мне финка. Наверное, догадывался. Алевтину, жестоко наказывавшую его после каждого побега, Гришуха ненавидел лютой ненавистью.
Оля вошла в артистическую, когда он передавал мне финку.
— Певцы хреновы! — сказала сестра, обращаясь к хористам. — Что же вы их не остановите?
Все молчали. Некоторые из ребят поспешили смыться. Ушел и Гришуха.
— Забирайте шмотки и дуйте отсюда, — приказала Оля. Дайте мне с братцем потолковать!
Ее уверенность, словечки из блатного лексикона подействовали. Парни тут же улетучились.
Сестра подошла ко мне вплотную:
— Поговорим?
— Не о чем!
— Поговорим! — Ока попыталась вырвать у меня финку, но я прятал ее за спиной. От злости и обиды у меля дрожали руки.
— Зря стараешься. Не остановишь.
Не помню, как долго мы препирались. Мне казалось — бесконечно. Время от времени в дверь заглядывали ребята. Оля шукала на них, они тут же исчезали.
Наверное, ее вмешательство только распалило меня. Засунув нож за ремень, я схватил сестру за руки и попытался отшвырнуть с дороги. Но Оля обхватила мою шею. Зашептала:
— Витечка, миленький. Ее надо! Не убивай ее. Посадят! Как же я буду без тебя?
Она принялась целовать меня в глаза, в щеки, в губы.
— Витечка, миленький, не убивай!
Оля прижималась ко мне все крепче и крепче. И все отталкивала подальше от двери. Еще мгновение — и мы очутились на груде свернутых кумачовых транспарантов и знамен. Оля целовала меня все крепче и крепче. Теперь уже в губы. А потом — я не уловил момента, когда это произошло, — она лежала уже раздетая, крепко прижимаясь ко мне, тоже раздетому, и опять целовала. А я, ошарашенный, забыв про финку, про директрису, испытывал такое чувство, словно подхваченный теплым ветром парю где-то высоко в небе. Никогда в жизни я больше не испытал такого блаженства. И только одна посторонняя мысль, мешала мне — сейчас откроется дверь и кто-нибудь войдет. Потом, когда мы поднялись с нашего кумачового ложа и, не чувствуя ни вины, ни раскаяния — только нежность, — оделись, не сводя друг с друга глаз, я увидел, что дверь закрыта — сестра засунула в ручку древко флага. Когда она успела эти сделать, я не заметил.