Быстро поднявшись по лестнице в спальню родителей, он побросал в платок молитвенник Матильды, ее скромные украшения, теплую юбку и шерстяную рубашку. Туда же он положил, забежав к себе, свою енотовую шапку, толстые чулки, башмаки и книжку басен Лафонтена, которую так любил, — в ней хранилась подаренная ему Милашкой-Мари белая розочка и еще лента, которую он у нее украл.
Треск ожесточенной ружейной перестрелки заставил его броситься к окну, и тут он осознал размер совершенного Ришаром преступления: вся английская армия была здесь, повернувшись к нему спиной, она выстроилась перед Авраамовыми равнинами — длинные толстые краевые линии словно процарапали еще зеленевшую траву, оставив в ней кровавые борозды. Темное оружие отливало тусклым светом бледного солнца, изредка пробивавшегося сквозь тучи. На слабом ветру тяжело хлопали расшитые знамена… А дальше двойная голубая река, казалось, вытекала из ворот Сен-Луи и Сен-Жан — это французская армия спешила вступить в бой под белой пеной знамен и снежных перьев, венчавших треуголки командиров. Из лагеря Бопер ей пришлось переправиться через реку Сен-Шарль по понтонному мосту и войти в Квебек через Дворцовые ворота, чтобы выйти из города как можно ближе к неприятелю. Со своего места Гийом не мог отличить офицеров от солдат, и все же он поклялся бы, что сине-золотистым пятном, во весь опор устремившемся вперед под трепетавшими знаменами, был сам полководец — маркиз де Монкальм во главе своего войска. У истоков любой легенды есть немного безумия…
Пушки у городских ворот открыли огонь. Тогда Гийом спустился: начинавшееся сражение его не касалось. Ему предстояло выполнить свой долг.
В большом камине огонь еще не угас. Он развел его, подкинув охапку пихтовых веток, затем, когда пламя достаточно поднялось, стал добавлять еще и еще, ни разу не взглянув при этом на неподвижные тела, отца и Адама Тавернье, которые никто, даже он, не подумал накрыть. Покрывало, которое он им готовил, было совсем другого рода…
Когда он бросал в пылающий костер прялку своей матери, вновь появился Конока. Ему не потребовалось объяснений: одного взгляда было достаточно для того, чтобы понять, что ребенок собирался делать. На миг его черные искрящиеся глаза заглянули в дикие глаза мальчика.
— Жечь дом? — лишь произнес он.
— Да. Ришар убил из-за дома, но он его не получит. Уж лучше я сожгу дом На Семи Ветрах, чем он ему достанется: Я люблю его, понимаешь?
Ничего не ответив, индеец принес широкую лопату, сунул ее в огонь и стал раскидывать угли и головешки по полу, бросив в очаг что полегче из мебели. Вскоре комнату наполнил дым, и дышать стало нечем. Огонь был повсюду: и на занавесках, и на коврах, в которые Конока поспешил завернуть трупы. Гийом кашлял, срывая голос, но оставался неподвижен, словно зачарованный жертвоприношением, которое должно было упокоить души убитых. Заметив, что он остолбенел, индеец схватил в одну руку сверток, другой взвалил на плечо мальчика и выбежал на улицу.
Остановился он лишь вод сенью леса, там, где оставил Матильду, положив ее на ложе из листьев, прежде чем вернуться за мальчиком. Грохот близкого сражения наполнял серый воздух — то была странная смесь разрывов, криков, приказаний и звона металла, среди которого выделялись звонкие трубы, а дробь барабанов лишь усиливала пронзительные голоса флейт и назойливую жалобу волынок генерала Марри. Этот смешанный с музыкой шум вполне мог сойти за суматоху праздника. В нем было что-то нереальное и несвязное, как в кошмарном сне, от которого — и это прекрасно понимал девятилетний Гийом — невозможно проснуться. Слишком явными были солдаты, которые сражались совсем рядом и падали, приготовясь к смерти; слишком реален был любимый дом, полыхавший словно огромный факел, погребая в клубах дыма и пронизывавших его высоких языках красного пламени двух людей, которых мальчик любил больше всего на свете.
Тем временем Конока сооружал из веток индейские носилки, куда он собирался впрячься, чтобы попробовать добраться через лес до Главного госпиталя: это была простая решетка, один край которой волокли по земле. Когда все было готово, он позвал Гийома, чтобы тот помог ему привязать к носилкам мать, укутанную в длинную накидку. Видно было, что Матильда страдает, лицо ее покраснело. У нее начинался жар, так как она не узнавала ни сына, ни индейца. Голова ее тихо перекатывалась из стороны в сторону, а из сомкнутых губ вырывалось подобие заунывной песенки.