— Да? Ты думаешь?
— Я верю в это всем сердцем. Король умрет, и кошмар закончится. Вы вернетесь к вашим великим творениям, и они станут лучшей молитвой Богу, нежели убийство. Пойдемте, скоро наступит ночь. Холодно, вам нужно согреться. Завтра мы вернемся домой.
Реми говорил так убедительно, что Матье поднялся, взял сына под руку и, опираясь на палку, вышел с ним на дорожку, ведущую к постоялому двору, куда, видя, что все в порядке, уже ушли Оливье и Монту.
Увидев их, Матье рванулся было назад:
— Почему ты не пришел один?
— Потому что мы не знали точно, где вы есть, а втроем легче искать, чем в одиночку. Кроме того, добрые каноники, которые переживают из-за вас, дали нам мулов, чтобы привезти вас как можно быстрее обратно.
— Очень мило с их стороны...
— Да нет, это естественно: они очень дорожат нами... как и мы все!
Матье, кажется, успокоился. Он выказал достаточно обходительности по отношению к товарищам сына, мало говорил за ужином и сразу после еды позволил уложить себя в постель: он вдруг почувствовал себя крайне усталым и тотчас же уснул. Реми вернулся к товарищам, которые задержались у пылающего очага с кувшином вина, настоянного на травах. Он почувствовал прилив счастья, пожелал доброй ночи друзьям, сказав, что лучше останется рядом с отцом до момента возвращения.
Оставшись одни, двое мужчин какое-то время молчали, наслаждаясь отдыхом. Из сарая раздавался сварливый голос Николь, выдававшей мыло своему мальчишке, но даже этот доносившийся до них шум не нарушал окружающего покоя: это были звуки обычной повседневной жизни, о которой каждый из бывших тамплиеров давно забыл.
Наконец Монту спросил:— Когда мы доставим их домой, вы отправитесь дальше?
— Не откладывая ни минуты. Больше они во мне не нуждаются, а я так хочу увидеть Валькроз. Его чистое небо и залитые солнцем зеленые заросли.
— Можно я поеду с вами? В Париже меня ждет веревка. Или еще хуже... И у меня теперь нет ни кола ни двора.
— Да что же вы натворили?
— С несколькими верными товарищами мы навестили скверного епископа Жана де Мариньи, чтобы забрать у него, по крайней мере, то, что он украл у Храма... Ну, и у других. Но я хотел большего: убить его, чтобы он своей смертью искупил все допросы, пытки... но, к сожалению, мы плохо подготовились и едва ноги унесли! Барсук остерегается, и дворец его нашпигован ловушками... Одного из наших схватили. Он заговорит, и значит...
— И значит, собор Парижской Богоматери навсегда утратил свой голос?
— Он и так утратил бы его. Я начинаю чувствовать усталость от прожитых лет, и на мне много грехов. Вы скажете, что мне хорошо было бы удалиться в монастырь, но жизнь монаха, настоящего монаха, мне никогда не нравилась! Слишком много молитв и слишком мало действий! Думаю, я предпочту сдохнуть от голода и нужды, один-одинешенек, под каким-нибудь деревом.
— В Провансе тоже есть деревья, — подумав минутку, промолвил Оливье. — И там тепло... Может гак случиться, что мне нечего будет вам предложить, кроме хижины пастуха или пещерки в горах, но там мы будем ближе к Господу, и я не вижу оснований отказать вам в куске хлеба...
В темных глазах Монту, кажется, мелькнула слеза... Но он только проговорил:
— Спасибо!
Ночью выпал первый снег — слишком легкий, чтобы проникнуть сквозь густую путаницу ветвей в лесу. На рассвете путники отправились в Корбей. Поля и луга снег покрыл легким белым покрывалом. Реми уступил своего мула отцу, а Монту, который был легче остальных, взял его к себе вторым седоком. Это замедлило движение, но спешить теперь было некуда, ведь все уладилось.
Они подъезжали к Эсоне, когда разразилась катастрофа...
Неожиданно узкая дорога оказалась запруженной людьми до такой степени, что невозможно было пробраться ни здесь, ни тем более по склону, где толпились крестьяне. Но четверо странников об этом и не думали, пригвожденные к месту стоявшими поперек дороги всадниками, над которыми развевались флажки и знамена с гербами Франции: лошади, слуги, лучники, знатные сеньоры окружали человека, которого Оливье и Монту, к своему ужасу, узнали прежде, чем услышали, как его имя, повторяют сотни голосов:
— Король... Король!
Это был он, и в то же время не он. Под бархатным небесно-голубым капюшоном мертвенно-бледная кожа обтягивала осунувшееся лицо, фиолетовые тени залегли вокруг поблекших голубых глаз. Филипп смотрел в одну точку и, казалось, ничего не видел. Он держался в седле, окаменевший, будто собственная статуя, но статуя эта шаталась, и Юг де Бувиль и Ален де Парейль изо всех сил старались ее поддержать. Не успел Оливье подумать, что он грезит, что это невозможно, как Матье, который ехал впереди своих товарищей, закричал, безумно вращая глазами и изрыгая пену изо рта: