Глаза Мэб — зеленый нефрит. Сама она мертва, давно мертва, укутана саванами туманов. И отравляет их, рождая безумные грезы. А Оден жив.
— …во всем мире не отыскать девушки прекраснее ее… Ее волосы светлы, мягки и душисты, как солнечный луч…
— Есть, конечно, есть, — шепчет кто-то на ухо, успокаивая. — И тебя ждет. Ты к ней вернешься, и вы будете счастливы.
Держит крепко, но мягко. И руки теплые, живые. А если Оден способен ощущать тепло, то он жив.
— Эйо…
— Я, кто еще. — Она рядом, ее запах — серебра, вереска и меда — заслоняет те, принесенные из сна. Это ведь сон. Просто сон.
— Кошмар, да? — Эйо заставляет его лечь и сама устраивается рядом. Она сразу заявила, что плащ один, а она не настолько жалостлива, чтобы ночью мерзнуть. — Кошмары уйдут. Со временем. Сначала они каждую ночь, а потом постепенно блекнут… выцветают, как шторы на солнце. Теряя силу, приходят все реже и реже. Однажды и вовсе о тебе забудут.
— О тебе забыли?
Она задерживает дыхание, но отвечает спокойно, равнодушно даже:
— Еще нет. Времени прошло не так много.
И Оден запирает вопрос о том, сколько времени прошло с той злосчастной ночи, когда жила, откликнувшись на его зов, раскрылась в русле ущелья. Он слышал, как стонут скалы, наливаясь краснотой, трещат, грозя обвалами, и не выдерживают жара.
Грохот их оглушает.
И кажется, что крепостные стены рушатся беззвучно…
Это было. Когда?
Год? Два? Больше?
Если больше, то насколько?
Война, начавшись у Грозового Перевала, должна была завершиться там же. Путь был заперт в обе стороны, но, выходит, его открыли и война перешла на земли детей лозы?
— Спи, — повторила Эйо, не пытаясь вывернуться из-под его руки. Если ей и было неудобно, Эйо молчала. А Одену нужно было знать, что рядом есть кто-то в достаточной мере живой, чтобы и он сам ожил. — Завтра будет сложным…
Помолчав минуту, она добавила:
— Послезавтра тоже. Сейчас все сложно.
Этой ночью Мэб отступила.
Собак учуял Оден.
Мы пробирались по руслу ручья, извилистому и топкому. Вода ластилась к ногам, и, если бы не обстоятельства, я бы получила от прогулки удовольствие. Солнце припекало совсем по-летнему, птицы обменивались последними сплетнями, и синие стрекозы скользили над шелковой гладью ручья.
Мой спутник двигался куда уверенней, чем я рассчитывала. Он шел, ступая практически след в след. Руку, правда, на моем плече держал, но оно и понятно. Головой крутил. Принюхивался. И выражение лица порой становилось таким… удивленным, что ли? Как-то он наклонился, зачерпнул горсть мелкого песка и долго растирал его между пальцами.
Потом камешек подобрал…
И осклизлый кусок коры, который долго мял в ладони, пока не раскрошил в труху.
— Много всего, — сказал Оден, хотя я ни о чем не спрашивала. — Вода холодная.
— Замерз?
— Нет. Просто. Вода холодная. И мокрая. А сверху солнце. Отвык.
Я срезала лист лопуха:
— Это на голову. Чтобы не перегрелся.
Спорить не стал, надел и рукой придавил, чтобы не сдуло. Высший… райгрэ… вожак… с листом лопуха на макушке. Забавно. Или печально, если разобраться. Оден был вожаком — наверное, сам еще не осознал, насколько изменилось его положение. О да, род его примет, как принимают больных и убогих. Но сам он себя таким не считает. И, кажется, уверен, что стоит дойти, как все вернется на круги своя.
А мне-то что?
Без крыши над головой всяко не останется. Самолюбие же… как-нибудь переживет.
И долг за него найдется кому отдать… наверное.
Рука на плече вдруг потяжелела.
— Стой. — Оден повернулся влево и прижал палец к губам.
Стою. Молчу. Слушаю. А лес подозрительно беспечен. Но вот застрекотала сорока, и визгливый голос сойки подтвердил: чужие рядом.
— Собаки. Там. — Оден указал на левый берег. — Но далеко. Идут.
— За нами?
Задумался, но тут же решительно ответил:
— Нет. Встали на след. Гонят…
Теперь и я слышала далекие голоса гончих. Небось аллийские, серошкурые, с жесткой шерстью и массивными брылами, с которых вечно стекают нити слюны. Их розовые носы чувствительны, и, значит, лучше затаиться. Чей бы след ни вел собак, с леса станется устроить неприятную встречу.
И куда нам?
Одна я уйду, а вот Оден…