— Бешеный щенок! — заорал Гранн, дергая веревку и пытаясь оттащить мальчика от носилок. — Забейте ему глотку кляпом!
Сенека снова встретился глазами с Эндимионом; было видно, что его тронула мольба ребенка. Он поднял правую руку, приказывая носильщикам не трогаться с места.
Но тут какой-то человек из толпы крикнул Сенеке:
— Славнейший! Разве Сократ владел столами из драгоценного кедра, двенадцатью поместьями, сорока миллионами золотых монет и половиной острова Британия?
Сенека досадливо поморщился. Опять то же самое.
— Прочитай нам оду! — раздался чей-то надтреснутый голос. — Я был в отъезде и давно не слышал наглой бесстыдной лести!
Сенека презрительно взглянул сверху вниз на чернь, оскорблявшую его. В этот момент он был похож на выведенное из себя божество.
Ему казалось, что в последнее время люди не упускали ни малейшей возможности поставить его в затруднительное положение; их намеки и прямые оскорбления жалили тем сильней, чем яснее он ощущал в глубине души, что заслужил их. Своим богатством он мог поспорить с самим Императором. Он писал в свое время стихи, восхваляющие мать Нерона Агриппину; при одном воспоминании об этом философу становилось не по себе. А теперь чернь показывает пальцами на этого мальчишку, кивает и многозначительно ухмыляется. И переговаривается между собой. О чем? О том, что Сенека питает слабость к молоденьким рабам и шагу не может сделать, чтобы тут же не остановиться около очередной смазливой мордашки. Если он освободит мальчугана, народ решит, что философ собрался поразвлечься с ним сегодня ночью.
Когда Сенека снова повернулся к Эндимиону, мальчику показалось, что глаза философа как будто застлала непроницаемая пелена. Резким взмахом руки он приказал носильщикам трогаться в путь.
Эндимион не почувствовал боли, когда Гранн ударил его по губам, потому что душевная боль, которую он сейчас испытывал, заглушала все. Чудесный волнующий мир был внезапно взорван изнутри, и там за красивой оболочкой не было ничего, кроме грязи и копошащихся в ней навозных червей. Великий философ жил не по законам своего учения, а зависел, как и любой ремесленник, от мнения толпы. Эндимион понял, что даже эта демонстративная погруженность Сенеки в чтение на глазах у тысяч зрителей, была ничем иным, как обыкновенной игрой на публику — раз народ ожидал увидеть его со свитком в руках, то он чувствовал себя обязанным пойти навстречу ожиданиям народа. Когда Гранн снова резким ударом сбил мальчика с ног, Эндимион почувствовал, как разбилась вдребезги его душа. Он потерял веру в людей. Если в Сенеке не осталось никаких искренних добрых чувств, тогда в ком же он может обрести их? Да ни в ком. Эндимион понимал, что если даже богини судьбы смилуются над ним и даруют ему долгую жизнь, никогда больше он не сможет испытывать доверие и уважение к человеку — будь то король или сам Император, — даже если этот человек вполне заслуживает и доверия и уважения.
От этой мысли мальчик почувствовал себя таким одиноким, как потерпевший кораблекрушение, затерянный в море мрака человек.
Когда Гранн и пожарный из городской Охраны вели мальчика вниз по улице Меркурия, направляясь на место казни, их внезапно остановил громкий торжественный, словно звук фанфар, голос:
— Луций Гранн! Приказываю тебе остановиться!
Плюнув с досады и крепко выругавшись, Гранн обернулся. Ни сукновал, ни сам Эндимион не подозревали, что возгласы глашатая привлекли внимание еще одного человека — почетного гостя, направлявшегося на пир в первых носилках.
Носильщики поставили увитые цветочными гирляндами носилки на землю. Сидевший в них человек, благородный муж в зрелых летах, приблизился к беглому рабу и его конвоирам неспешной уверенной поступью человека, привыкшего заставлять других ждать себя. Его лицо, которое было в юности свежим и худощавым, теперь расплылось от излишеств и удовольствий, которые он позволял себе. Зачесанные назад черные с проседью волосы открывали высокий великолепный лоб. У него был вид человека, который пренебрегает уходом за своим телом, посвящая все свои досуги умственным занятиям. Он был бледен, его пухлые руки были тоже изжелта-белого, мертвенного цвета. Когда-то крепкое мускулистое тело начало полнеть, на нем появились дряблые складки жира. Вокруг его глаз залегли глубокие морщины — следствие долгих бессонных ночей, которые он проводил, склонившись над выцветшими рукописями при свете лампы — читая труды великих авторов или диктуя свои собственные сочинения. И хотя, судя по выражению его глаз, ему не было чуждо чувство снисходительности (у него был вид человека, который простит провинившегося, не доводя дело до наказания, а потом будет сердиться на себя за это) — он все же со всей очевидностью относился к той породе людей, которых только глупец может попытаться обмануть. Особенно в такую минуту, которая наступила сейчас, когда он, как будто весь встрепенулся, и глаза его горели безжалостным огнем, словно у хищного сокола. На нем была безупречно белая тога, а на тунике под ней виднелась широкая пурпурная полоса, свидетельствующая о том, что этот благородный муж — Сенатор. Он заметно хромал, но эта хромота почему-то только подчеркивала его величественность.