– А, да это Спайси!
В тот момент он смотрел через дорогу на кафе и не заметил, кто стоит рядом с ним на набережной, прислонившись к зеленому барьеру над прибрежной полосой гальки. Он резко повернул вспотевшее лицо.
– Ты что здесь делаешь, Крэб?
– Приятно вернуться в родные края, – ответил Крэб, молодой человек в лиловатом костюме, с плечами наподобие вешалки для платья и узкой талией.
– Мы же тебя выгнали, Крэб. Я думал, ты не будешь Сюда соваться. А ты изменился…
У него были волосы цвета морковки, черные только у корней, нос стал прямее, и на нем были шрамы. Когда-то он был евреем, но парикмахер и хирург сделали свое дело.
– Испугался, что мы тебя застукаем, если не изменишь морду?
– Ты что, Спайсер? Чтобы я испугался вашей своры? Да вы все скоро будете говорить мне «сэр». Я – правая рука Коллеони.
– То-то я слышал, что он левша, – отозвался Спайсер. – Подожди, вот Пинки узнает, что ты вернулся.
Крэб засмеялся.
– Пинки в полицейском участке, – сказал он.
В полицейском участке! Челюсть у Спайсера отвисла, он бросился прочь, волоча по тротуару свой оранжевый башмак; мозоль его стреляла острой болью. Он слышал хохот Крэба у себя за спиной. Его преследовал запах дохлой рыбы, он был больной человек. «Полицейский участок», «полицейский участок» – эти слова, словно гнойник, изливали свой яд на его нервы. Когда он пришел в пансион Билли, там никого не было. Он с трудом поднялся по скрипучей лестнице, мимо подгнивших перил, в комнату Пинки: дверь была открыта, пустота отражалась в висячем зеркале; никакой записки, крошки на полу – все выглядело так, как бывает в комнате, из которой кого-то неожиданно вызвали.
Спайсер стоял у комода, неровно выкрашенного под орех; в ящиках не было даже записки, которая могла бы сто успокоить. Никакого предупреждения. Он посмотрел вверх и вниз, мозоль стреляла через все его тело прямо в мозг, и вдруг он увидел в зеркале собственное лицо: жесткие черные волосы, седеющие у корней, мелкие прыщи, воспаленные глаза, и ему показалось, что перед ним кинокадр крупным планом, что такое лицо может быть у доносчика, у полицейского шпика.
Он отошел прочь; крошки печенья хрустели у него под ногами. «Я не такой человек, чтобы предать, – подумал он. – Пинки, Кьюбит и Дэллоу – мои друзья. Я не стану доносить на них, хотя ведь не я совершил убийство. Я с самого начала был против этого; я только раскладывал карточки. Я только был в курсе дела». Спайсер стоял на верхней площадке лестницы, глядя вниз, на шаткие перила. «Я скорее на себя руки наложу, чем донесу», – говорил он шепотом пустой площадке, но на самом деле знал, что у него не хватит храбрости промолчать. Уж лучше; смыться отсюда, и он с тоской подумал о Ноттингеме и о баре, который он там знал, о баре, который он когда-то надеялся купить, если накопит деньги. Хороший город Ноттингем, воздух там чистый, нет этой соли, разъедающей сухие губы, и девушки там добрые. Если бы он мог выбраться отсюда… Но они ни за что его не отпустят: он знает слишком много о слишком многом. Теперь он всю жизнь должен оставаться в этой банде; он посмотрел на уходившую вниз лестницу, на крошечную переднюю, на дорожку из линолеума, на полочку со старомодным телефоном возле двери.
Пока он смотрел, телефон начал звонить. Спайсер взглянул на него со страхом и подозрением. Он не мог вынести больше ни одного плохого известия. Куда это все подевались? Неужели сбежали без предупреждения и оставили его одного? Даже Фрэнка не было в первом этаже. Пахло паленым, как будто он оставил где-то горячий утюг. Телефон все звонил и звонил. «Пусть себе звонят, – подумал он. – В конце концов им надоест; почему я один должен делать всю работу в этой проклятой лавочке?» Звонки не прекращались. Кто бы это ни был, ему, видно, не скоро надоест. Он поднялся на верхнюю площадку и угрожающе посмотрел вниз на эбонитовый предмет, распространяющий звон по притихшему дому.
– Все горе в том, – сказал он громко, как будто репетируя речь, которую он собирался произнести перед Нинки и другими, – что я становлюсь слишком стар для этой игры. Мне пора на покой. Поглядите на мои волосы. Я ведь уже поседел, правда? Мне пора на покой.
Но единственным ответом было мерное: «динь, динь, день».
– Почему никто не берет эту проклятую трубку? – заорал он в пролет лестницы. – Что, я должен один делать здесь всю работу, что ли? – И он представил себе, как он кладет карточки в детское ведерко, подсовывает под перевернутую лодку – карточки, из-за которых его могут повесить. Вдруг он побежал вниз по лестнице и с какой-то напускной яростью схватил трубку.