Второй налево. Дома с одной стороны уступили место голой скале, и улица круто нырнула вниз, к подножию Замкового холма. Настоящего замка на холме давно не было. Был всего лишь городской музей из желтого кирпича, набитый наконечниками для стрел и коричневыми черепками разбитых когда-то глиняных горшков; еще там было несколько оленьих голов (в зоологическом отделе), сильно пострадавших от моли, и одна мумия, привезенная из Египта графом Ноттвичским в 1843 г. Моль не решалась трогать это, но хранителю музея временами казалось, что он слышит там, внутри, мышиную возню. Майк, с носовым катетером в нагрудном кармане халата, предложил взобраться наверх прямо по скале. Он крикнул Бадди Фергюссону, что хранитель музея стоит на крыльце без противогаза и подает сигналы вражеским самолетам. Но Бадди и все остальные бежали вниз, к дому номер двенадцать.
Дверь открыла хозяйка. Она обезоруживающе улыбнулась и сказала, что мистер Уотт дома; он, по всей вероятности, работает; она взяла Бадди за лацкан пиджака и доверительно сообщила, что, по ее мнению, мистеру Уотту только на пользу, если они на полчасика оторвут его от книг. Бадди ответил:
– Оторвем.
– О, да это мистер Фергюссон! – воскликнула хозяйка. – Я ваш голос где хотите узнаю. Только у меня и в мыслях не было, что это вы, пока вы не заговорили. Уж в этих дыхалках вас и узнать-то невозможно. А я как раз собралась выйти, а тут мистер Уотт и говорит, мол, учебная тревога.
– Ах, он об этом помнил, вот как? – сказал Бадди. Лицо его покраснело под маской – он не ожидал, что хозяйка его узнает. Ему захотелось еще более утвердиться в своей значительности.
– Он сказал, меня и в больницу могут свезти.
– Вперед, друзья! – сказал Бадди и повел их вверх по лестнице. Но этот номер так просто не прошел. Они не могли ворваться в дверь все вместе и сразу же сдернуть Уотта со стула, на котором тот сидел. Им пришлось входить в комнату по одному, вслед за Бадди, и там в растерянности, молча остановиться у стола. В этот момент человек более опытный смог бы справиться с ними, но Уотт знал, что его недолюбливают, и боялся утратить достоинство. Он много занимался, потому что любил эти занятия, а не потому, что был беден; не участвовал в спортивных играх, так как не любил игр, а не потому, что был слаб физически. Он обладал интеллектуальным превосходством, которое в будущем должно было обеспечить ему успех. И если сейчас нелюбовь однокашников причиняла ему боль, это была цена, которую приходилось платить за блестящее будущее, за титул баронета, за кабинет на Харли-стрит1 и модную врачебную практику. Не было у него оправданий, и нечего было его жалеть. Жалеть следовало тех, других, что так бурно и вульгарно веселились недолгие пять лет студенчества перед пожизненным заточением в глухомани.
Уотт произнес:
– Пожалуйста, закройте дверь: сквозит. – Испуганно-саркастический тон и послужил столь необходимым поводом для их негодования.
Бадди заявил:
– Мы пришли спросить, почему ты не явился утром в больницу.
– Это Фергюссон, не правда ли? Не понимаю, почему это вас должно интересовать, – ответил Уотт.
– Ты что, пацифист?
– Что за устаревший лексикон! – сказал Уотт. – Нет, я не пацифист. Я сейчас просматриваю кое-какие книги – очень старые труды по медицине, и, поскольку – как я полагаю – они вряд ли вам интересны, очень прошу вас выйти вон.
– Занимаешься? Вот так зубрилы вроде тебя и вылезают вперед, пока другие дело делают.
– Просто у нас разные представления о том, как лучше проводить время. Мне доставляет удовольствие разглядывать старые фолианты, вам – вопя, носиться по улицам в этом странном наряде.
Тут уж они как с цепи сорвались: ведь его слова вполне можно было расценить как оскорбление чести мундира – мундира королевской армии.
– Мы сейчас тебя распотрошим, – пригрозил Бадди. – Раздевай его, ребята!
– Прекрасно, – ответил Уотт. – Я сэкономлю вам время и разденусь сам. – И он начал стягивать с себя одежду, говоря: – Психологически этот акт очень интересен. Он – как бы некая форма кастрации. Его суть можно объяснить – во всяком случае такова моя теория – наличием подспудной сексуальной ревности.
– Ах ты грязный подонок, – сказал Бадди, схватив со стола чернильницу и выплеснув чернила на обои. Он терпеть не мог слова «секс». Он верил, что интрижки с официантками и медсестрами, посещение проституток – это одно, а любовь (что-то такое теплое, материнское, с большой грудью) – это совсем другое. Слово «секс» заставляло признать, что между тем и другим было нечто общее, и это выводило Бадди из себя.