Она поджала губы.
— Я бы предпочла об этом не говорить, — промолвила она затем. — Это было весьма прискорбно. Воспитанной женщине страшно очутиться в подобной обстановке. Честно сказать, я всегда полагала себя человеком сильным. Из тех, знаете ли, кто по необходимости умеет примириться с любым положением вещей. Но тюрьма? Надо думать, вы никогда там не бывали?
— Нет, — сказала я. — Никогда.
— Не постигаю, отчего мистер Смит-Стэнли их не совершенствует. Мне в жизни не встречалось такого убожества. Естественно, все эти бедолаги сидят за решеткой вследствие гнуснейших злодеяний, но для чего обрекать их на столь омерзительные условия? Неужели за пороки и преступления мало покарать лишением свободы? И учтите, Элайза, то была женская тюрьма, где, казалось бы, положение должно быть чуть лучше. Я с содроганием воображаю, как обстоят дела в мужском узилище.
Она глотнула чаю и надолго погрузилась в раздумья, затем подняла голову, поймала мой взгляд и слегка улыбнулась:
— Вижу, я не отвратила вас от вашего вопроса. Вам решительно необходимо узнать?
— Если вы не против, Мэдж, — тихо произнесла я. — Мною движет не сладострастие праздного зеваки. Порок не завораживает меня, если вас тревожит это, и делом миссис Уэстерли я вовсе не одержима. Но я должна знать, что сказала она вам в тот день, когда смерть была близка.
— День стоял пасмурный и холодный, — отвечала Мэдж, глядя в огонь. — Я очень ясно помню. Прибыв к дверям тюрьмы, я еще сомневалась, войду ли внутрь. Я солгала Алексу, чего никогда не делаю, и меня мучили угрызения и страх. Под тюремными стенами я сказала себе, что можно передумать, можно развернуться, кликнуть кэб, весь день ходить по лондонским лавкам или навестить свою тетушку на Пикадилли. Но ничего подобного я не сделала. Снаружи, конечно, толпились газетчики, ибо вскорости должны были повесить Сантину Уэстерли, а газеты раздули вокруг ее дела шумиху. Все эти люди кинулись ко мне, принялись спрашивать, каково мое имя, но я не ответила, постучала в деревянную дверь и барабанила, пока мне не открыл надзиратель, — он спросил, кто я такая, а затем проводил в приемную, где я сидела, дрожа, и мнилось мне, будто это меня приговорили… Миновали, вероятно, считанные минуты, однако они показались мне вечностью; наконец появился старший надзиратель, осведомился, зачем я пришла, и я объяснила, что была соседкой миссис Уэстерли, возможно, ближайшей ее подругой и мне сообщили, что Сантину повесят, не пройдет и двух часов. «Вот зачем я здесь, — сказала я. — Мне кажется, в последнее утро ей не помешает увидеть дружеское лицо. Да, преступления ее чудовищны, но ведь мы христиане, не так ли? Вы сами понимаете, что беседа с тем, кто некогда был ей другом, может утишить ее терзания, и, быть может, к той минуте, когда она отправится на эшафот, рассудок ее прояснится…» Все это, очевидно, действия на него не возымело, однако он сказал, что миссис Уэстерли имеет право на посещение, а поскольку более никто не пришел, он спросит, желает ли она повидаться со мною. «Все зависит от нее, — заявил он. — Мы ее не погоним на свидание силком, коли она не хочет. Я и пытаться не стану. В такой-то день. Мы стараемся, чтоб ей напоследок было полегче, — прибавил он; это явно умиротворяло его совесть. — За свое злодейство она вскоре расплатится». Он провел меня тюремным двором — и двор тот был мерзок, Элайза, попросту мерзок, — затем в другую дверь, и за ней я миновала камеры других горемык — я шла между ними, а они кидались на решетки. Кто они были? В основном карманницы, воровки, грабительницы, уличные женщины. Кто знает, какие страдания с юных лет вели их столь позорной дорогой? Почти все кричали на меня, тянули руки сквозь решетки. Надо полагать, для них это было в некотором роде развлечение — поглядеть на принаряженную даму. Одни молили о помощи, уверяли, что невиновны. Другие выкрикивали непотребства, от каких покраснела бы и цыганка. Третьи, устрашающе кривясь, просто взирали на меня. Я старалась на них не смотреть, но это было очень страшно, Элайза. Очень.
— Не сомневаюсь, — сказала я.
— А какое там зловоние! Душенька, это отвратительно. Я боялась лишиться чувств. В конце концов мы пришли к камере, где не было окон, лишь четыре мощные стены, и надзиратель велел мне подождать снаружи, пока он поговорит с Сантиной. По видимости, в камере этой на последние сутки размещали приговоренных к казни. Разумеется, мне было неуютно остаться там одной, однако женщины сидели под замками, и мне было нечего опасаться… Впрочем, я вздохнула с облегчением, когда надзиратель вернулся и сообщил, что Сантина согласна повидаться со мною. Внутри было так тихо, Элайза. Я сразу это заметила. Стены до того толстые, что никаких звуков не доносилось туда из соседних камер. Сантина сидела за столом, на удивление невозмутимая, хотя в эту самую минуту палач проверял, прочна ли ее петля. Я села напротив, и надзиратель оставил нас вдвоем… «Как любезно, что ты пришла», — сказала она, и я выдавила улыбку. Она по-прежнему была красива, невзирая на тюрьму. Не скрою, Элайза, прежде я досадовала оттого, что все мужчины вьются вокруг нее, в том числе и мой супруг. Но я понимала, что сама она этого не добивалась. Она не кокетничала, не флиртовала, как иные; она просто жила. И была невозможной красавицей. «Я долго сомневалась, — сказала я ей. — Но мне показалось, что именно сегодня должна тебя увидеть». «Ты всегда была ко мне так добра», — сказала она с этим своим неизменным испанским акцентом. Конечно, она выучила английский в совершенстве — она была умна и восприимчива. Но акцент так и не исчез. Помню, я смотрела на нее долго-долго, не зная, что сказать, а затем все-таки не выдержала, спросила, зачем она это сделала, что подвигло ее к столь ужасным поступкам — не дьявол ли завладел ее душою в тот вечер? «Они хотели украсть у меня детей, — промолвила она, и лицо ее помрачнело, губы гневно скривились. — Я никому не позволю и пальцем коснуться моих детей. Я поклялась в ту минуту, когда узнала, что ношу под сердцем Изабеллу». «Мисс Томлин была просто гувернанткой, — возразила я. — Юной девушкой. Она хотела тебе помочь. Облегчить твое бремя. Учить их истории, арифметике и чтению. Она не представляла для тебя угрозы». Едва я это произнесла, едва прозвучало слово «угроза», Сантина вскинула руки, сжала кулаки. «Неизвестно, что может случиться, — сказала она, на меня даже не глядя, — если мать потеряет детей из виду. Что с ними сделают другие». «Но никто не хотел им дурного, — сказала я. — Ах, Сантина, и волоса не упало бы с их голов. Джеймс ведь тебе говорил». — «Он хотел, чтобы о них заботилась другая женщина». — «Вовсе нет», — сказала я, а она встала и громко закричала, — я ждала, что в любую минуту нас прервет надзиратель. «Ни одна женщина, кроме меня, — возопила она, — не станет заботиться о моих детях. Ни одна! Я этого не допущу, понимаешь? А когда я умру, Мэдж Токсли, только попробуй их присвоить — пожалеешь». Помню, при этих ее словах на меня накатил ужас. Разумеется, улегшись в могилу, она станет бессильна, а о Юстасе и Изабелле кому-то предстоит заботиться. Они ведь еще совсем дети. Но когда она это сказала, я ей поверила. Понимаете, Элайза? И в тот миг я сказала себе, что не вызовусь воспитывать ее детей, хотя мы с Алексом об этом уже говорили. Более того, мне полегчало, едва я вспомнила, что дети живут у Рейзенов, хотя… не знаю, познакомились ли вы с миссис Рейзен, но, представляется мне, справедливо будет сказать, что муж ее — святой человек. Несмотря на это, я сознавала, что о детях прекрасно заботятся. Конечно, мне неоткуда было знать, что Джеймса выпишут из больницы и отошлют назад в Годлин-холл. Я, как и все прочие, была уверена, что смерть его неминуема. А едва он вернулся, дети возвратились к нему спустя считанные часы.