Вечером некстати приходит давний любовник, но сил, чтобы как-то отреагировать на его появление, нет. Принимаю ванну и говорю себе, как испуганной лошади: все, все, не будет больше. Но боль – вот она.
Уже не только висок, но и глаз, и ухо, лицевые и зубные нервы – все вопят от ужаса, как на «Титанике», уже воткнули иглу в миндалины, челюсти свело, как от нейротоксинов. Выпиваю еще пару таблеток и чувствую, что тело, оказывается, было скорчено, а сейчас расслабляется и мелко дрожит. А я даже не могу пообещать ему, что «все, все». И тут понимаю, что не справляюсь, надо звать врача – такие штуки всегда чувствуешь, когда обойдется, а когда и нет. И я пытаюсь разбудить мужчину (а он весь концерт проспал рядом, потому что перед этим почти сутки работал), трогаю его, говорю что-то, насколько возможно говорить, когда горло в судороге, как у бешеной собаки. Он исправно переворачивается на бок и спит дальше – так у нас заведено: если храпит во сне, я его трогаю, он переворачивается, не просыпаясь, и перестает храпеть. Научила на свою голову. Мне смешно и так ужасно больно, что глаза сами плачут. Нет, можно, конечно, встать, включить свет, распинать – но если бы у меня были силы на это, я бы сама себе «скорую» вызвала, точнее, она бы не понадобилась. А так я просто лежу, плачу и умираю.
И вот где-то на седьмом часу боли я понимаю, что это и есть настоящее одиночество. Когда «некому воды», всегда есть надежда, что случайно кто-то зайдет и подаст, спасет. А вот когда «спаситель» уже здесь, а ты все равно совершенно, абсолютно, феерически один, это – да. А потом, днем, когда уже все хорошо, выхожу из дому, на улице снегурячья совершенно погода, я сама вся в белой шубке, в тихом счастливом офигении, иду. Дохожу до трамвайной остановки, а там два молодых человека восточной наружности от избытка жизнерадостности играют в снежки. Потом у них замерзают руки, и они начинают толкать друг друга и попинывать, вроде как веселясь, постепенно раззадориваются, переходят в партер и вот уже нешуточно мочат друг друга в тающем снегу. Сейчас, думаю, сейчас один из них вытащит нож и зарежет другого, а потом будет, обнимая труп, рыдать: «Как же так, брат, как же так?!» – пока менты не придут за ним. Вот чего снежок-то с людьми делает.
(Ухожу к метро, не досмотрев.)
* * *
Очень хочу рассказать о двух Юлиях в моей жизни. (Внимательный, но вредный читатель спросит – а как же Цецилия, Чаяна, Шейла? Отвечу – а никак. Разумеется, у меня есть истории и о них, но все равно вы с трудом поверите в существование столь экзотических цветков на скудной московской земле. Поэтому, в частности, у нас будет Юля два раза, вместо Элеоноры.)
Верные люди мне сказали, что японский язык звучит очень грубо, поэтому для женщин у них существует не только особая лексика, но и специальная интонация. Воспитанная японка должна щебетать. Но, говорят, если ее как следует напугать, от неожиданности она заговорит человеческим голосом.
И вот когда я увидела эту девушку, то поймала себя на том, что очень хочу подкрасться к ней и как-нибудь сильно удивить, чтобы она сбилась со своего благопристойного «ля-ля-ля-ля, Марта, вы же понимаете, ля-ля-ля-ля ля-ля-ля-ля, Марта» и каркнула.
И однажды мы провели вместе вечер. И, глядя на нее, такую спокойную и милую, я вдруг поняла, что мне, в рамках моего скудного жизненного опыта, совершенно нечем ее шокировать и, наоборот, скорее всего она, не меняя интонации, скажет между делом что-то такое, от чего я неожиданно поперхнусь и каркну. А она, вежливо переждав мое смущение, как ни в чем не бывало продолжит «ля-ля-ля-ля, Марта, ля-ля-ля-ля...». Она так жестко контролирует себя, что лучше бы ей не срываться, это будет означать, что произошла беда, очень большая беда, вы же понимаете... И мне захотелось оказаться рядом, если такое случится, но не из любопытства, а чтобы поддержать эту чужую, слишком недоверчивую девочку.
Я вспоминаю другую женщину с тем же именем. Когда мы познакомились, ее лицо меня ужаснуло. До того я полагала, что «уродливый» – это некто с физическим недостатком, с какой-то патологической несимметричностью черт или еще с чем подобным. Но я видела обыкновенное личико, с круглыми ноздрями и большим узким ртом, с длинными верхними и нижними веками, прикрывающими голубые глаза. Страшны в нем были не черты, а выражение – неотчетливое, мутное, плавающее. Я каждый раз подходила к ней с твердым намерением вглядеться и запомнить, но буквально через пару минут ее лицо начинало двоиться и покачиваться, вызывая у меня вполне натуральную морскую болезнь. Она много говорила, улыбалась, кивала, и через несколько минут собеседника охватывала тихая необъяснимая тоска, которая длилась еще некоторое время после ее ухода.