Внутри у нее все вопило и содрогалось от ужаса, но она была полна решимости этого не показывать и стояла у своего «позорного столба» с гордо поднятой головой.
За внешней бравадой скрывался мучительный страх, подобного которому она никогда не испытывала, — но кто мог об этом догадаться?
Для консервативного старшего поколения Мона Вейл воплощала в себе то, о чем они до сих пор лишь читали в газетах, — распущенные нравы нынешней «золотой молодежи».
Если бы все, кто осуждал ее тогда, знали, что газетные репортажи о трагедии она читала со слезами на глазах, что вечер за вечером, преклоняя колени у кровати, молилась о том, чтобы все это оказалось страшным сном, чтобы каким-то чудом время повернуло вспять!
— Боже… пожалуйста… прекрати все это… я больше не могу… Боже, спаси меня!
Но ее молитвы оставались без ответа, и каждое утро с газетных полос бросались ей в глаза заголовки:
Новые шокирующие подробности самоубийства в Челси! Сын известного жокея пал жертвой страсти!
Дорогие подарки титулованной любовницы!
При расследовании самоубийства в Челси обнаружен склад наркотиков!
В деле замешана знаменитая актриса!
Самоубийство в Челси раскрывает тайны высшего общества!
И не было конца этим «шокирующим открытиям», драматическим поворотам и грязным деталям, появлявшимся в каждом номере.
Что толку объяснять, что с несчастным самоубийцей Мона была незнакома и прежде ровно ничего о нем не знала?
Кому интересно, что она ничего не знала о связи хозяина студии в Челси с поставкой наркотиков? Что даже никогда не видела ни кокаина, ни героина, ни прочих зелий, в изобилии хранившихся в подсобке той самой студии?
Что толку повторять, что и с Джуди Коэн она едва знакома? И уж конечно не могла знать, что плохо выбритый румын, с которым она танцевала, незаконный сын известной актрисы от правящего восточноевропейского монарха.
Ее оправдания и уверения ничего не значили: люди верили тому, чему хотели верить, — а Мона пыталась смеяться над миром, не желающим слушать правду.
Это была ошибка; более взрослая и мудрая женщина предостерегла бы ее от этого. Но Мона не была еще ни мудрой, ни взрослой, и предостеречь ее было некому.
Поэтому она обедала и ужинала в фешенебельных ресторанах, позволяла фотографировать себя на улице и в квартире, за столом и на танцах.
У нее брали интервью, и она охотно отвечала на все вопросы: не только о громкой трагедии, оккупировавшей первые страницы газет, но и о текущих событиях, о нравах аристократии, о современных женщинах и бог знает о чем еще.
Поверхностно, хлестко и остроумно высказывалась она о том, в чем ровно ничего не понимала.
Причина этой лихорадочной активности была одна — тайная причина, увлекавшая ее все дальше по безумному пути саморазрушения, причина, которую она никому не могла объяснить.
Лайонел так и не вернулся в Лондон.
Вместо этого телеграфировал, что его отзывают в Париж. И уехал — не попрощавшись, не заехав к ней хотя бы на один вечер.
Мона понимала почему.
Глубоко в душе она знала, что такой исход неизбежен, — знала с той секунды, когда по студии разнесся страшный звериный вопль. Лайонел должен думать о своей карьере. Любовь для него всегда будет на втором месте.
Даже тень скандала может помешать его продвижению по службе.
Вот почему, пока Мона заливисто смеялась и танцевала с незнакомцами, истинное ее «я» горько оплакивало крушение своих надежд, свои мечты о счастье, разбившиеся в одну ночь так бесповоротно, словно самоубийца, прыгая из окна, захватил их с собой.
Наконец пришло письмо, которого она с ужасом ждала.
Лайонел откровенно признавался, что известие о происшедшем повергло его в ужас, а затем сообщал, что через несколько недель будет объявлено о его помолвке с леди Энн Уэлвин. «После того как мой отпуск внезапно оборвался, — писал он, — Энн с матерью приехали к друзьям в Париж, где я смог получше ее узнать. Мона, милая, постарайся понять и пожелай мне счастья. Всегда буду помнить счастливые часы, которые мы провели вместе. Пожалуйста, вспоминай о них — и обо мне — со светлым чувством».
«Вспоминай о них и обо мне!» Да разве она могла забыть?!
В то утро, когда она прочла это письмо, внутри у нее словно что-то оборвалось, — и Мона сделала то, что следовало сделать еще две недели назад. Уехала домой, в Аббатство.