Обвинитель подходит к скамье присяжных:
— Так когда же все изменилось?
— Когда другая медсестра сменила первую, потому что у той закончилась смена. И она была черной.
Обвинитель покашливает:
— Почему вы обратили на это внимание, мистер Бауэр?
Я, сам того не замечая, поднимаю руку и чешу татуировку на голове.
— Потому что я верю в превосходство белой расы.
Некоторые из присяжных начинают смотреть на меня внимательнее, с любопытством. Кто-то качает головой, кто-то опускает взгляд.
— Значит, вы расист, — говорит обвинитель. — Вы верите, что черные люди, такие люди, как я, должны подчиняться.
— Я не против черных, — говорю я ей. — Я за Белых.
— Вы понимаете, что многие люди в мире, даже многие люди здесь, в этом зале, могут посчитать ваши убеждения оскорбительными?
— Но в больницах должны помогать всем пациентам, — говорю я, — даже тем, чьи идеи им могут не нравиться. Если психа, который перестрелял кучу народу, копы ранят при задержании, его везут в неотложку и врачи делают ему операцию, спасая жизнь, пусть даже он убил десяток людей. Я знаю, мы с женой живем не так, как все. Но самое замечательное в этой стране то, что мы все имеем право верить во что хотим.
— Что вы сделали, когда узнали, что вашим новорожденным сыном занимается черная медсестра?
— Попросил. Я попросил, чтобы она не прикасалась к моему сыну.
— Афроамериканская медсестра, о которой вы говорите, сейчас присутствует в этом зале?
— Да.
Я указываю на Рут Джефферсон, и, похоже, она сжимается.
В всяком случае, мне хочется думать, что сжимается.
— Кого вы попросили? — продолжает обвинитель.
— Начальницу медсестер, — отвечаю я. — Мэри Мэлоун.
— Что происходило в результате этого разговора?
— Я не знаю, но ее отстранили.
— После этого подсудимая взаимодействовала с вашим сыном?
Я киваю.
— Дэвису сделали обрезание. Предполагалось, что это будет простая операция. Они собирались отнести его в детское отделение и принести обратно, как только закончат. Но я оглянуться не успел, как начался настоящий ад. Люди кричали, звали на помощь, по коридорам толкали каталки, все бежали к детской. Мой ребенок был там, и я просто… Думаю, мы с Брит догадались. Мы пошли в детскую, а там целая толпа людей сгрудилась вокруг моего сына, и эта женщина… она снова прикасалась к моему ребенку. — Я сглатываю. — Она делала ему больно. Она била его по груди так, что чуть не переломила пополам.
— Протестую! — вставляет защитник.
Судья поджимает губы.
— Протест отклонен.
— Как вы поступили, мистер Бауэр?
— Я ничего не сказал. Брит и я, мы оба были потрясены. Нам говорили, что это ерундовая процедура. В тот день мы должны были поехать домой. Мой мозг отказывался осознавать то, что происходило прямо перед моими глазами.
— Что случилось после?
Присяжные, понимаю я, уже напряжены и ждут продолжения рассказа. Все лица обращены ко мне.
— Врачи и медсестры… Они двигались так быстро, что невозможно было сказать, где чьи руки. Потом пришла педиатр, доктор Аткинс. Она немного поработала над моим сыном, а потом… потом она сказала, что ничего сделать уже нельзя.
Слова становятся трехмерными, превращаются в фильм, от которого я не могу отвернуться. Педиатр смотрит на часы. Остальные расступаются, поднимая руки, точно кто-то навел на них пистолет. Мой сын неестественно неподвижен…
Из меня вырывается всхлип. Я крепко держусь за стул. Если я отпущу его, кулаки возьмут верх надо мной. Я найду кого наказать. Я поднимаю глаза и на одно короткое мгновение даю им увидеть, какая пустота у меня внутри.
— Она сказала, что мой сын мертв.
Одетт Лоутон подходит ко мне с коробкой «Клинекса». Ставит ее на перила между нами, но я не шевелюсь, чтобы взять носовой платок. Сейчас, в эту секунду, я рад, что Брит не пришлось пройти через все это. Я не хочу, чтобы она заново пережила те минуты.
— Что вы сделали дальше?
— Я не мог допустить, чтобы они остановились. — Слова царапают мне язык, словно битое стекло. — Если они не хотели его спасать, то это должен был сделать я. Поэтому я побежал к мусорному ведру, вытащил мешок, которым они помогали Дэвису дышать, и попытался разобраться, как его снова прикрепить. Я не собирался бросать своего ребенка.
Я слышу пронзительный вой, звук, знакомый мне по тем неделям, когда Брит не вылезала из постели, но сотрясала наш дом силой своего горя. Она, сгорбившись, сидит на своем месте в зале — живой вопросительный знак, как будто само ее тело спрашивает, почему это случилось с нами.