Входят Маша и Вершинин. Пока они беседуют, горничная зажигает лампу и свечи.
Маша. Не знаю.
Пауза.
Незнаю. Конечно, много значит привычка. После смерти отца, например, мы долго не могли привыкнуть к тому, что у нас уже нет денщиков. Но и помимо привычки, мне кажется, говорит во мне просто справедливость. Может быть, в других местах и не так, но в нашем городе самые порядочные, самые благородные и воспитанные люди — это военные.
Вершинин. Мне пить хочется. Я бы выпил чаю.
Маша (взглянув на часы). Скоро дадут. Меня выдали замуж, когда мне было восемнадцать лет, и я своего мужа боялась, потому что он был учителем, а я тогда едва кончила курс. Он казался мне тогда ужасно ученым, умным и важным. А теперь уж не то, к сожалению.
Вершинин. Так… да.
Маша. Про мужа я не говорю, к нему я привыкла, но между штатскими вообще так много людей грубых, нелюбезных, невоспитанных. Меня волнует, оскорбляет грубость, я страдаю, когда вижу, что человек недостаточно тонок, недостаточно мягок, любезен. Когда мне случается быть среди учителей, товарищей мужа, то я просто страдаю…
Вершинин. Да-с… Но мне кажется, все равно, что штатский, что военный, одинаково неинтересно, по крайней мере в этом городе. Все равно! Если послушать здешнего интеллигента, штатского или военного, то с женой он замучился, с домом замучился, с имением замучился, с лошадьми замучился… Русскому человеку в высшей степени свойствен возвышенный образ мыслей, но скажите, почему в жизни он хватает так невысоко? Почему?
Маша. Почему?
Вершинин. Почему он с детьми замучился, с женой замучился? А почему жена и дети с ним замучились?
Маша. Вы сегодня немножко не в духе.
Вершинин. Может быть. Я сегодня не обедал, ничего не ел с утра. У меня дочь больна немножко, а когда болеют мои девочки, то мною овладевает тревога, меня мучает совесть за то, что у них такая мать. О, если бы вы видели ее сегодня! Что за ничтожество! Мы начали браниться с семи часов утра, а в девять я хлопнул дверью и ушел.
Пауза.
Я никогда не говорю об этом и, странно, жалуюсь только вам одной. (Целует руку.) Не сердитесь на меня. Кроме вас одной, у меня нет никого, никого…
Пауза.
Маша. Какой шум в печке. У нас незадолго до смерти отца гудело в трубе. Вот точно так.
Вершинин. Вы с предрассудками?
Маша. Да.
Вершинин. Странно это. (Целует руку.) Вы великолепная, чудная женщина. Великолепная, чудная! Здесь темно, но я вижу блеск ваших глаз.
Маша (садится на другой стул). Здесь светлей…
Вершинин. Я люблю, люблю, люблю… Люблю ваши глаза, ваши движения, которые мне снятся… Великолепная, чудная женщина!
Маша (тихо смеясь). Когда вы говорите со мной так, то я почему-то смеюсь, хотя мне страшно. Не повторяйте, прошу вас… (Вполголоса.) А впрочем, говорите, мне все равно… (Закрывает лицо руками.) Мне все равно. Сюда идут, говорите о чем-нибудь другом…
Ирина и Тузенбах входят через залу.
Тузенбах. У меня тройная фамилия. Меня зовут барон Тузенбах-Кроне-Альтшауер, но я русский, православный, как вы. Немецкого у меня осталось мало, разве только терпеливость, упрямство, с каким я надоедаю вам. Я провожаю вас каждый вечер.
Ирина. Как я устала!
Тузенбах. И каждый день буду приходить на телеграф и провожать вас домой, буду десять — двадцать лет, пока вы не прогоните… (Увидев Машу и Вершинина, радостно.) Это вы? Здравствуйте.
Ирина. Вот я и дома наконец. (Маше.) Сейчас приходит одна дама, телеграфирует своему брату в Саратов, что у ней сегодня сын умер, и никак не может вспомнить адреса. Так и послала без адреса, просто в Саратов. Плачет. И я ей нагрубила ни с того ни с сего. «Мне, говорю, некогда». Так глупо вышло. Сегодня у нас ряженые?
Маша. Да.
Ирина (садится в кресло). Отдохнуть. Устала.
Тузенбах (с улыбкой). Когда вы приходите с должности, то кажетесь такой молоденькой, несчастненькой…
Пауза.
Ирина. Устала. Нет, не люблю я телеграфа, не люблю.
Маша. Ты похудела… (Насвистывает.) И помолодела, и на мальчишку стала похожа лицом.