…Иоганнес… — Персонаж пьесы Гауптмана «Одинокие».
Николай Николаевич — Соколовский. Книппер писала, что советуется с ним о своей роли: «Он Елену так же понимает, как я первоначально, а я ему верю».
2932. М. П. ЧЕХОВОЙ
1 ноября 1899 г.
Печатается по автографу (ГБЛ). Впервые опубликовано: ПССП, т. XVIII, стр. 251–252.
Открытка. Год устанавливается по почтовым штемпелям: Ялта. 2 XI 1899; Москва. 5 XI 1899.
Ответ на письмо М. П. Чеховой от 28 октября 1899 г.; М. П. Чехова ответила 5 ноября (Письма М. Чеховой, стр. 125–126 и 130–132).
…денежный перевод (3500) получил… — Речь идет о продаже Мелихова. М. П. Чехова писала 31 октября: «Милый Антоша, вчера была совершена купчая. По векселю получила 4 тысячи, остальную тысячу получу 4 ноября. Вчера послала тебе 3500 через Государственный банк на казначейство. Во время совершения купчей всё время со мной был Коновицер, без него было бы весьма трудно!» (там же, стр. 127).
Думаю продать Кучукой… — О неудачной попытке продать Кучукой Перфильевой см. письмо Чехова М. П. Чеховой от 18 ноября 1901 г. в т. 10 Писем.
…одно именьице продается около Гурзуфа… — Дача с участком была куплена в начале 1900 г. По завещанию Чехова она стала собственностью О. Л. Книппер.
2933. П. И. КУРКИНУ
2 ноября 1899 г.
Печатается по автографу (ГБЛ). Впервые опубликовано: с пропуском и отнесением к 1901 г. — Письма, т. VI, стр. 175–176; полностью и с исправленной датой — ПССП, т. XVIII, стр. 253–254.
Год устанавливается по письмам П. И. Куркина от 13, 15 и 27 октября 1899 г. (Записки ГБЛ, вып. VIII, стр. 40–41), на которые Чехов отвечает.
Я получаю из Москвы письма от исполнителей «Дяди Вани». — Чехов получил письма от О. Л. Книппер и А. Л. Вишневского (см. письма 2931 и 2935). Куркин писал 27 октября о виденном накануне спектакле: «Я был в ложе с Иваном Павловичем и его семьею. Признаюсь, мы оба чувствовали себя сначала как-то неспокойно. Но это продолжалось лишь до начала второй половины первого же акта. Затем мы были свидетелями почти беспрерывно продолжавшегося весь вечер триумфа — Вашего и артистов Художественного театра. Мне кажется, что уже первое действие определило успех спектакля. Перед нами с чрезвычайною живостью встала деревенская глушь с туземными и пришлыми элементами, с тоскою и скукою, охватывающими одинаково всех, как торжествующих в жизни, так и униженных. Публика была заинтересована, и, несмотря на то, что это была московская публика первых представлений, строгая, требовательная, интеллигентная Москва, первый акт закончился уже при горячих аплодисментах. Второй акт развернул перед нами положение, которое неминуемо должно было привести к катастрофе. Кажется, здесь самое сценичное место всей пьесы, — в смысле, правда, более легкого эффекта. Этот акт прошел чрезвычайно бойко и живо. Третьего акта я ждал с особенным нетерпением. Здесь душевная сумятица, которую чувствуешь, как основной мотив, достигает кульминационного пункта — и разряжается взрывом. Наконец — последняя сцена. Ах — эта последняя сцена. Как хороша она. Как глубоко она задумана. Я особенно отметил эту сцену при чтении пьесы. И теперь, сегодня, на другой день после того, как видел эту сцену, и здесь в бюро, где всё так далеко от всякого лиризма, — я не могу отделаться от очарования этой последней сцены, которой заканчивается пьеса, не могу работать над моими цифрами и докладами. Мне кажется, что я был где-то в далеком живом мирке. Отзвуки этого мира еще громко звучат в душе и мешают отдаться будничной работе. Теперь всё кругом кажется таким неинтересным и скучным. Мне очень хотелось бы разобраться, в чем именно секрет этого очарования последней сцены, — последней сцены, после которой хочется плакать, плакать без конца. Конечно, дело не в морали, которую формулирует Соня. Совсем напротив. Многих, быть может, оттолкнет эта мораль в наши дни, у некоторых она, вероятно, даже ослабит впечатление. Дело, мне кажется, в трагизме положения этих людей, — в трагизме этих будней, которые возвращаются теперь на свое место, возвращаются навсегда и навсегда сковывают этих людей. И дело еще в том, что огнем таланта здесь освещена жизнь и душа самых простых, самых обыкновенных людей. Все улицы переполнены этими простыми людьми, и частицу такого существа носит в себе каждый. Поэтому, при виде этой последней сцены, когда все уехали, когда наступили опять бесконечные будни, со сверчками, счетами и т. д., я почувствовал почти физическую боль, и казалось, лично за себя. Кажется, что от меня все уехали, я сижу и щелкаю счетами. Быть может, сейчас я не рассуждаю объективно, быть может, мало знаю, но я готов утверждать, что последняя сцена „Дяди Вани“ одно из самых сильных и выразительных мест в нашей драматической литературе. И, конечно, нужно иметь не только художественный талант, но и глубокую человечную душу, чтоб нарисовать такую сцену.