Они миновали мраморный холл и стали подниматься по внутренней лестнице. По мере их продвижения вверх музыка становилась громче и громче, голос яснее и чище – они приближались к источнику звука. Молодой человек, казалось, ничего не слышал, хотя пространство, в котором они двигались, было целиком заполнено звуком и больше ничем. Наверху второго лестничного пролета молодой человек открыл еще одну дверь и опять встал сбоку, кивком приглашая Брунетти в длинный коридор. Он мог только кивать: Брунетти не услышал бы его слов.
Брунетти двинулся впереди него по коридору. Молодой человек поравнялся с ним и открыл дверь справа. На сей раз он поклонился, когда Брунетти шагнул через порог, и закрыл за ним дверь, оставив его внутри, оглушенного и растерянного.
Лишенный всех чувств, кроме зрения, Брунетти увидел в четырех углах широкие, высотой в человеческий рост колонки, обращенные к центру комнаты стороной, затянутой тканью. А там, в центре, на светло-коричневом кожаном шезлонге лежал человек. Его вниманием целиком завладел маленький квадратный буклет, который он держал в руках, и он не подал виду, что заметил Брунетти. Брунетти, остановившись в дверях, смотрел на него. И слушал музыку.
Сопрано было абсолютно чистым, звук рождался и пестовался в сердце, пока не выливался из него без всякого усилия, чего достигают лишь величайшие певцы ценою невероятного труда. Голос задержался на одной ноте, взлетел вверх, набирая мощь, соперничая с инструментом, который, как он теперь понял, был клавесином, и потом на мгновение замер, позволяя струнным вступить в разговор с клавесином. А затем голос вступил опять и повел струнные за собой, поднимаясь все выше и выше. Брунетти разбирал отдельные слова и фразы; «disprezzo», «perche», «perpietade», «fuggeilmiobene», говорившие о любви, тоске и утрате. Значит, опера, хотя он понятия не имел, какая.
Человеку в шезлонге было под шестьдесят. Его гладкое брюшко свидетельствовало о хорошем питании и спокойной жизни. На лице у него выделялся нос, большой и мясистый – тот же нос, который Брунетти видел на полицейском фото его сына, обвиняемого в насилии, – и на этом носу сидела пара очков с бифокальными линзами для чтения. Глаза у него были большие, яркие и достаточно темные, чтобы казаться почти черными. Его щеки, хоть были чисто выбриты, уже заметно потемнели, несмотря на ранний час.
Потрясающее диминуэндо завершило исполнение. И только в наступившей тишине Брунетти понял, как совершенно было качество звука, не испорченное даже громкостью.
Человек расслабленно откинулся в своем шезлонге, и буклет выпал из его руки на пол. Он закрыл глаза, закинул голову, расслабил все тело. Хотя он никак не реагировал на приход Брунетти, тот не сомневался, что человек знает о его присутствии в комнате; более того, у него появилось чувство, что демонстрация эстетического экстаза специально устроена для него.
Подражая теще, аплодировавшей арии, которая ей не понравилась, но расхваливалась знатоками, он несколько раз тихонько хлопнул кончиками пальцев.
Будто вернувшись из эмпирей, куда смертным вход заказан, человек в шезлонге открыл глаза, встряхнул головой в фальшивом изумлении и обернулся к источнику беспокойства.
– Неужели вам не понравился голос? – с настоящим удивлением спросил Ла Капра.
– О, голос мне очень понравился, – ответил Брунетти, а потом добавил: – Но игра показалась не очень естественной.
Если Ла Капра и уловил отсутствие притяжательного местоимения, то предпочел проигнорировать это. Он поднял либретто и помахал им в воздухе.
– Лучший голос нашего века, единственная великая певица, – сказал он, размахивая книжечкой для выразительности.
– Синьора Петрелли? – поинтересовался Брунетти.
Рот человека перекосился, как будто он съел нечто отвратительное.
– Петь Генделя? Этой Петрелли? – спросил он с усталым недоумением. – Все, что она может спеть, это Верди и Пуччини. – Он произнес эти фамилии, как монашка произнесла бы «секс» или «страсть».
Брунетти хотел было сказать, что Флавия поет также Моцарта, но вместо этого спросил:
– Синьор Ла Капра?
Услышав собственное имя, человек вскочил на ноги, внезапно оторванный от эстетических рассуждений долгом хозяина, и приблизился к Брунетти, протягивая руку.
– Да. А кого я имею честь принимать?
Брунетти пожал ему руку и ответил очень официально:
– Комиссар Гвидо Брунетти.
– Комиссар? – Можно было подумать, что Ла Капра никогда не слыхал такого слова.