Подумаешь, всего лишь два года… всего ничего. Ведь сын даже не успел как следует поговорить с матерью и только что-то болтал на своей милой детской тарабарщине.
Она вдруг перестала воспринимать его как личность, с трудом вспоминала, что он делал, что произносил, как себя вел. И это было самое ужасное. Паника охватила ее, паника, граничащая с потерей разума. Забыть о потере, жить по-прежнему, делать вид, что все нормально — в кого она тогда превратится? В свою мать.
Страх перед возможным безумием пробудил в ней волю. Бенет заставила себя обойти комнату за комнатой, весь опустевший дом.
Он показался ей тюрьмой. Но как выйти отсюда на свежий воздух, одной, без Джеймса в коляске?
Мопса возилась на кухне, судя по всему, стряпая пирог. Какой в этом смысл? Кто будет его есть?
Мопса подвязалась ярким фартучком, который Бенет раньше никогда не видела, и чувствовала себя в нем весьма комфортно. Это явно было приобретено в ближайшем универмаге.
Она убрала все следы пребывания Джеймса на кухне. Игрушки были сложены в нижние ящики буфета, а дверцы плотно закрыты, если не заперты.
Исчезло и детское креслице. Теперь, куда бы ни вошла Бенет, ничто не напоминало ей о Джеймсе. У сумасшедших есть своя логика, и она работает четче, чем у нормальных людей. Мопса предусмотрела все, чтобы избежать опасного взрыва.
Бенет опустилась на стул и стала думать, какие действия ей следует предпринять. Тем и хороши законы жизни, что они требуют от нас усилий разума, даже в часы величайшего горя.
Надо зарегистрировать смерть Джеймса, получить свидетельство — документ, окончательно отделяющий его от мира живых.
Получение свидетельства о смерти, договор с конторой ритуальных услуг и сами похороны. От всех этих жутких слов Бенет охватывал озноб. Она мысленно отметала их, прикрывая одним общим нейтральным выражением, которое когда-то презирала, — формальности.
Бедная безумная Мопса, уже переставшая быть безумной, принявшая этот удар судьбы с большим достоинством, чем многие другие, считающиеся нормальными женщины, занялась именно этими неприятными обязанностями.
До Бенет, уединившейся в комнате высоко под крышей, в тесной башне своего горя, доносились неясные звуки, свидетельствующие о хлопотах Мопсы.
Открывались и закрывались двери, заводилась машина. Мопса отъезжала куда-то и возвращалась. Она суетилась, заполучив ответственную роль, став одновременно и распорядителем, и секретарем, и ангелом-хранителем убитой горем дочери.
Мопса вела себя замечательно. Так обычно отзываются о тех, кто делает все, что положено в подобных ситуациях, кто берет все заботы на себя.
Часто Бенет слышала, как звонит телефон. Мопса отвечала на звонки, но Бенет предпочитала не вслушиваться в ее разговоры. И сейчас, когда раздался звонок, Мопса оторвалась от взбивания яиц для пирога, подошла к телефону, взяла трубку. Она обратилась к Антонии как к давней приятельнице, хотя, насколько знала Бенет, они ни разу не встречались.
Ее тон был оживленным, любезным, и уж никак не трагичным. Бенет обязательно перезвонит Антонии, заверила Мопса. Чуть придет в себя и непременно позвонит. Да, конечно, Мопса все передаст в точности.
Бенет впервые после возвращения из больницы обратилась к матери с вопросом. Она так долго хранила молчание, что собственный голос показался ей чужим.
— Много было звонков?
Мопса вернулась к пирогу и теперь принялась просеивать муку через решето. Действовала она аккуратно, не просыпая ни щепотки.
— Пять-шесть. Не так много. Я не считала.
— И что ты говорила людям?
— Я говорила, что ты недостаточно хорошо себя чувствуешь, чтобы разговаривать… что ты должна лежать в постели и ни с кем не общаться.
Это был самый правильный ответ, самая правильная линия поведения. Ничего разумней нельзя было придумать. Любой психолог порекомендовал бы ей не давать воли своим чувствам и посоветовал держать язык за зубами.
Однако Бенет, погруженная в прострацию из-за собственного горя, ощутила какой-то укол не то чтобы тревоги, а скорее беспокойства. Она проигнорировала его. Это ничто. Это был пустяк по сравнению с той ледяной пучиной отчаяния, в которой она даже не пыталась барахтаться. Теперь уже все неважно, не имеет значения, и так останется навсегда.
И все-таки она спросила на всякий случай:
— Ты говорила с папой?