— Вы знаете, что я звонил вам вчера? — спросил Рамирес, меняя тему.
— Я получал сообщения только сегодня утром.
— Просто я подумал, что вы были правы, старший инспектор, — сказал Рамирес.
Фалькон посмотрел на него долгим открытым взглядом, словно бы любуясь видом на комплекс «Экспо-92» и «Isla Mdgica»,[40] живописно возвышавшийся над ленивой свинцово-серой рекой. Рамирес никогда никого не считал правым, а своего шефа и подавно.
— Способ действительно слишком замысловатый, — пояснил Рамирес.
— Для заурядного убийства на почве бизнеса, вы это имеете в виду?
— Да.
За какую-то долю секунды в голове у Фалькона выстроилась цепочка беглых наблюдений. Сегодня Рамирес был настроен миролюбивей обычного. Он действовал с ним заодно в «Мудансас Триана». Он взял на себя прораба, более близкого ему по духу. Он четыре раза звонил Фалькону в официальный выходной. Он не скрыл, что встречался с Элоисой Гомес, и признал, что его напористость, возможно, помешала им получить ценную информацию. Он сказал, что он, Хавьер Фалькон, прав.
— Вам известна процедура, — заговорил Фалькон. — Мы не имеем права бездействовать. Нам нечего было предъявить Кальдерону, кроме Консуэло Хименес и Элоисы Гомес. Первая — весьма непростая искушенная дамочка, располагавшая и реальной возможностью, и средствами; вторая имела возможность, но разговаривать с нами не пожелала. Наша задача — разрабатывать версии и, если они не подтверждаются очевидными фактами, постепенно и мягко выжимать эти факты из свидетелей и подозреваемых или раскапывать их… даже в таких гиблых местах, как кладбища и адресные книги.
— Значит, вы все-таки сомневаетесь, что эти копания могут продвинуть дело?
— Сомнения, конечно, у меня есть, но я все равно от них не откажусь, потому что там может всплыть что-то, что косвенно подтолкнет расследование.
— Типа?
— Типа того, о чем вы сообщили мне позавчера вечером. Как зовут этого… ну, который с «Пятью желудями»?
— Хоакин Лопес.
— Парни, которых уволила сеньора Хименес… они видели, как он беседовал с Хименесом. Но нам неизвестно о чем. Может, о чем-то важном, а может, о пустяках. Нам предстоит выяснить.
— И вы по-прежнему считаете, что это сделал псих?
— Любой дебил может превратиться в психа, если рушится весь его жизненный уклад.
— Но вся эта киносъемка, проникновение в квартиру, двенадцатичасовое ожидание…
— Мы до сих пор не убеждены, что он все проделал именно так. Я больше склоняюсь к тому, что «он» завязал отношения с этой девушкой, что «он» получил нужные ему сведения в «Мудансас Триана» и, воспользовавшись тем и другим, попал в квартиру.
— А что же за ужасы он прокручивал перед Хименесом?
— Ну, вообразить что-то подобное можно, — заметил Фалькон, сам в этом сильно сомневаясь. — Воображение творит чудеса, ведь так?
— Только не мое.
Это правда, подумал Фалькон, и ему вспомнилась Марта Хименес с ее испачканным подбородком и залепленной пластырем бровью. Рамирес был начисто лишен воображения. Ему суждено всегда оставаться простым инспектором, потому что он не в состоянии улететь в мечтах дальше, чем на одну ступеньку вверх. Его горизонты ограничены.
— А как вам кажется, инспектор, что он ему показывал?
Рамирес тормознул у светофора, крепко сжал руль и уставился на стоящую впереди машину, ожидая, когда она тронется с места. Он попытался направить свои мысли по непроторенному пути.
— То, что порождает ужас, — сказал Фалькон, — не обязательно кошмарно по видимости.
— Продолжайте, — буркнул Рамирес, зыркнув на него как на чудо заморское, но радуясь тому, что отпала необходимость фантазировать.
— Посмотрите на нас, детей цивилизации… Мы смеемся над каннибализмом, и слава богу. Мы всё перевидали… ничто нас не пугает, кроме…
— Кроме чего?
— Кроме того, что мы сознательно решили не знать.
— Разве такое можно себе представить?
— Я имею в виду вещи, которые нам известны о самих себе. Нечто очень личное, глубоко запрятанное; то, что мы никому не показываем и считаем никогда не случавшимся, потому что не в состоянии были бы жить с этим знанием.
— Я вас не понимаю, — сказал Рамирес. — Как это можно знать, не зная? Ахинея какая-то.
— Когда мой отец в шестидесятые годы переехал в Севилью, он познакомился с местным священником, который обычно проходил мимо его дома по пути в церковь в конце улицы Байлен. Мой отец не посещал церковь и не верил в Бога, но они часто сидели в одном кафе и, коротая время в спорах, очень сдружились. Однажды в три часа ночи отец работал в своей мастерской, как вдруг слышит, на улице кто-то надрывается: «Эй! Carbon! [41] Тебя подослали ко мне, признайся, ты, Франсиско Carbon?!» Это оказался священник, но уже не благостный, а злой и полупомешанный. Он стоял в порванной сутане, весь всклокоченный, и хлестал бренди прямо из бутылки. Отец впустил его в дом, и тот принялся куролесить во внутреннем дворике, проклиная себя и свою бесполезную жизнь. В то утро он раздавал причастие, и вдруг его осенило.