Бредет Чирва-Козырь по вагонным коридорам, распихивая пьяных да храпящих. Скликает баб вполголоса. Угомонился уже эшелон, только стоны раненых да побитых. А девки вроде как ждали зова — сползлись, даром что блудом утомленные. Из собравшихся Чирва троих выбрал. Самых звонких — задорных. Каждую по голосу узнает.
— Со мною девоньки не пропадете!
Смеются девки. Рады, что Чирва с собой берет.
— Вот сюда, сюда ступай. Да не шумите же, горластые!
Тут-то и ухватила Чирву за горло чья-то лапа. Да такая громадная, что уж никак не ошибиться было, определяя владельца.
Салымон в ту ночь тоже трезвым был. Бегал по вагонам, стыдил, драки разнимал, пока не понял: бесполезно. Зинке велел сидеть в купе под койкой, не вылезать. Спас Драча от расправы, тоже в купе загнал. Драч все Любку искал, но Любка — умница-баба, в том купе уже сидела с самого начала. Туда же Салымон Поля привел. Поль, когда Салымон его нашел, отбивался от двоих пьяных лопатой — неграмотно махал, но старательно. Отбил его Салымон, разъяренного и не понимающего, отчего весь этот разбой, и сдал Драчу с рук на руки: целее будет. Хотел и за Оксаной присмотреть, в дверь стучал броневую. Но тихо за дверью. Так пускай Зубров сам разбирается! Ко всем чертям такого командира!
А как утихли вопли и впал эшелон в пьяное оцепенение — так и услыхал Салымон тихий зов Чирвы-Козыря, подождал его в темноте, да и взял за горло.
— Ты куда ж это, сукоедина, собрался!?
— Салымон, братец ты мой, отпусти! — взмолился Чирва. — В степь иду.
Не спросил Салымон, зачем Чирва в степь идет, в глухую ночь, в проливной дождь. А просто разжал лапу и ничего не сказал.
Уже целый век сидела Оксана в углу командирской рубки, на узкой койке, укрывшись полковничьей шинелью. Что творилось, мамочка, что творилось! Встал эшелон. Потом беготня вдоль вагонов. Потом орал кто-то на кого-то. Бегали по коридорам, в дверь стучали осторожно, спрашивали ее. Но не тот голос спрашивал, который единственный узнала бы Оксана. Дальше крики были — такие, как она уже раз в жизни слышала. В дверь ломились, били прикладами, но броневая дверь устояла. Потом кто-то подтянулся на руках, ухватившись за срез брони, и наглая рожа глянула в стекло.
Тут Оксана в первый раз встала со своего места, нажала рычаг — и заслонка сорвалась со стопоров, прищемив подонку пальцы. Но и свет перекрыла полностью, вроде как выключателем щелкнули.
Так и сидела Оксана в темноте, не зная — день ли, ночь ли. Зубров все не шел. Где же он, господи? Не убили ж его? Или убили все-таки? Или он сейчас из последних сил отмахивается, пока она тут в купе отсиживается?
Сорвалась Оксана с койки, с грохотом во всю ширь распахнула дверь и ступила из одной темноты в другую. Вернуться за фонарем? А где фонарь? В рубке света нет — щелкай не щелкай. Ощупала все вокруг — нет фонаря. Но должен ведь он быть! Если полковника разбудят ночью в абсолютной темноте, то его правая рука должна до фонаря дотянуться. Оксана легла на спину, затылком на его подушку. Да где же? Стоп, дурочка, у полковника ведь руки длиннее! Слегка привстала, протянула руку, и ощутила ребристый холодок. Нашла кнопку, и яркий столб света уперся в потолок.
Теперь — вперед. Коридором — к выходу. А вдруг поздно уже? Она с трудом открыла запоры на броневых дверях. А двадцатизарядный стечкин так и остался в рубке.
Бегом вдоль поезда, бегом! Вот и тепловоз. Как ветер свистит-то! Поручни холодные, дождем вымочены. Ступеньки высоко от земли. И дверь заперта. Посветила Оксана в окно фонарем — вроде никого нет. Тогда — во вторую кабину. Тут дверь открыта, но и тут никого. Тогда дальше, мимо цистерны чумазой, на платформу. Ой, мамочка, не влезу! Влезла. Тут контейнер какой-то. Прощупала его фонарем. Из дальнего угла глянули на нее чьи-то волчьи глаза. И еще пара, и еще. Зарычали, светом ее потревоженные, и, звякнула бутылка о стену, у самого ее лица, осыпав осколками. Не смотрела она больше в контейнер, поняла, что тут ее полковника нет.
Тогда в вагоны. Прошла все три коридорами. Как прошла, как миновала дикие драки, как живой осталась, — она того не знала и не помнила. Нет, уважение к Зуброву не защищало ее теперь: не было уже уважения. Наоборот, если бы признал в ней кто девчонку из командирской рубки — то не прошла бы она дальше первых полок, тех, что у самой двери, на которых шло главное веселье. Но не узнавали пьяные в этом щупленьком солдатике лица противоположного пола: форма уберегла. А может, и не форма, а что другое. Но ни кулаком, ни штыком, ни лопатой не зацепили ее в двух первых буйных вагонах. А третий уж успокоился. Храп да стоны. Что-то Оксане подсказало, что тут фонарь включать не стоит — только пьяные морды слепить. Не мог быть ее полковник среди пьяных, сонных и раненых. Он или убит, или среди трезвых.