В последние годы характер Макарыча, и без того тяжелый, испортился окончательно. И виноват тут был не только и не столько его почтенный возраст, сколько иные, неподвластные старику Куделину обстоятельства. Уж очень широко разошлась о нем слава – в определенных кругах, естественно, но все-таки очень широко. Да и не в славе было дело, а в том, что, пока она росла, крепла и расползалась от Бреста до Владивостока, по Руси как-то незаметно для Макарыча распространилась новая, невиданная им раньше порода людей – мордатых, бритоголовых или, наоборот, сухопарых и аккуратно причесанных, но с одинаковым рыбьим выражением глаз и с сытой хозяйской повадкой. Пока они воровали и грабили у себя в городах, наживая свои капиталы, для Макарыча их будто бы и не существовало. Но потом капиталы легли в банки солидным, надежным грузом, и нажравшиеся волки начали благоустраивать свои логова. Вот тут-то и кончилась для Куделина спокойная жизнь. И ладно бы только за саженцами приезжали! Ладно бы только совета просили!
Нет, дошло до того, что какой-то скоробогатый брянский волчара заявился в здешние края, намереваясь занять графский особняк под свою, понимаете ли, дачу. Спасла Макарыча только тяжелая, уже тронутая по углам ржавчиной чугунная доска, намертво прикрученная болтами к стене хозяйского дома. На ней значилось: «Памятник архитектуры XVIII века. Охраняется государством». Купчика это, ясное дело, остановить не могло, но рядом с доской встал Макарыч с берданкой наперевес, а тут и участковый, дай ему бог здоровья, подоспел, не дал в обиду…
Участковый был свой человек, и денег грязных, как это ни удивительно, брать не стал, и помогал Макарычу безотказно, но с тех самых пор, просыпаясь по утрам, старик Куделин начинал ждать очередных неприятностей. Весь день ждал, и спать ложился все с тем же предчувствием неминуемой беды, и во сне ему виделось черт знает что – какие-то пьяные рожи, невиданные иностранные машины и огромные камины, в которых жарко горели расколотые вдоль яблоневые и грушевые стволы…
В общем, нервы у Василия Макаровича стали заметно сдавать, и ворчал он теперь с утра до вечера – на сына, на собаку, на кошку, на погоду и вообще на все на свете. Больше всего, конечно, на сына, потому что был он всегда под рукой, сносил стариковскую воркотню молча – а как еще-то, немой ведь он был! – и, кажется, даже не обижался, только мычал успокаивающе да ласково похлопывал сурового родителя по плечу. Жалел его Макарыч, до слез жалел, и стыдно ему было, что срывает зло на единственном родном человеке, который и возразить-то не может; жалел, но поделать с собой ничего не мог, да и не хотел, справедливо полагая, что перекраивать собственный норов в семьдесят лет – дело не только бесполезное, но и смешное.
Вот и сегодня, едва успев продрать глаза, Макарыч принялся кряхтеть, скрипеть и делать замечания: и печка-де не греет, и пол неделю не метен, и в чугунке с картошкой песок какой-то, не говоря уже о саже. Глаза у него в последние десять лет начали заметно слабеть, и сослепу наступил он на хвост кошке, которая, развалившись посреди кухни, вылизывала переднюю лапу. Кошка шарахнулась с диким мявом, Макарыч с перепугу шарахнулся в другую сторону, чуть было не упал, споткнувшись о скамейку, перевернул ведро – слава богу, пустое – ив сердцах во весь голос загнул в бога, в душу и в святую троицу, что делал, в общем-то, только в исключительных случаях. На шум из сеней прибежал сын Петр, торопливо бросил на пол у печки охапку пахнущих смолой и ночным морозцем дров, взял Макарыча за плечо мягкими пальцами и сбоку участливо заглянул в глаза. Макарыч уже наладился было обругать и его, но сдержался: в том, что он состарился, не было вины сына.
День предстоял долгий и пустой, потому что делать в саду, по сути, было нечего. Поддержание сада в идеальном порядке, конечно, требовало определенных усилий, но усилия эти были Макарычу не в тягость, да и по весне не надо было суетиться, обрезая ветки и сгребая мусор: все это было сделано еще в прошлом году, до снега.
Перекусив чем бог послал, Макарыч закурил козью ножку, набив ее самосадом, который собственноручно выращивал в огороде за сторожкой. Курево это было такого свойства, что за ним к Макарычу приезжали не только из окрестных деревень, но даже и из Брянска – были и там ценители настоящего табака. Один знаток из городских, посасывая трубку, утверждал, помнится, что знаменитый на весь мир виргинский табак, что растет за морем, в самой Америке, в подметки не годится макарычеву самосаду. Что ж, они городские, им виднее…