Кивая в такт своим мыслям, он пошел по Брукхерст. Дождевые тучи нависли над головой. Холодный ветер гнал по тротуару скомканную пачку сигарет. Болден подхватил ее посмотреть, есть ли что внутри.
— Пусто, — произнес он и бросил пачку через плечо.
Впереди маячили сложенные из красного кирпича башни Кабрини-Грин. Он хорошо усвоил, что пересекать бульвар Мартина Лютера Кинга нельзя. Если ты белый, к северу тебе ходу нет. Квартал, где он жил, тоже не отличался особым благополучием. По обеим сторонам улицы тянулись обшарпанные деревянные дома на разных стадиях аварийности: в одном на фасаде выбито окно, в другом в крыше зияла дыра, в третьем на крыльце не хватало ступенек. Но все они были одного цвета — цвета полного запустения.
Стояла середина апреля. Три дня назад выпал последний снег. Его остатки, перемешанные с грязью и сажей, виднелись то тут, то там на тротуаре. Болден принялся играючи перескакивать с одного снежного островка на другой, выкрикивая названия островов: Мидуэй, Уэйк, Гуадалканал, Тулаги. Затем перешел на центральные провинции Вьетнама: Куангчи, Биньдинь, Дананг. Одно время он мечтал пойти в морскую пехоту.
— Меня мать убьет, если узнает, что я опять закосил школу, — говорил Филли Грабовски, прыгая вслед за ним.
— Ты что, матери боишься? — ответил ему Болден. — Тебе уже пятнадцать, и ты сам должен говорить ей, что делать.
— Да что ты про это знаешь!
— Все знаю. У меня таких мамаш тридцать было.
— Так они ж не настоящие.
— Очень даже настоящие — все болтали, как твоя.
— Она просто переживает за меня.
— Тогда не ной, — сердито оборвал его Болден и, остановившись, повернулся к другу. — Может, она не такая уж и плохая.
— Может, — согласился Филли. — Во всяком случае, она не бросила меня.
— Моя мама меня тоже не бросила.
— Чего ж она тогда свалила? Ты никогда не рассказывал мне.
— У нее были дела.
— Например?
— Не знаю, но она сказала, что это важно.
— Откуда ты можешь знать? Тебе было-то шесть лет.
— А вот и знаю.
— Может, ты для нее стал обычным геморроем. Так моя мать говорит.
Томми задумался над этим замечанием. Не проходило и дня, чтобы он не спрашивал себя, что он должен был сделать, чтобы мать осталась. Наверное, надо было быть нежнее, послушнее, веселее, умнее, выше, быстрее, красивее, надежнее — да что угодно, только бы она не уходила.
В ответ он пожал плечами:
— Может быть.
Болден засунул руки в карманы, и они молча шли еще минут двадцать. Когда они почти добрались до места, он сбавил шаг и выложил свой план.
— Каждый день ровно в одиннадцать этот чувак приезжает сюда, в дом, а в одиннадцать ноль пять уезжает. Времени как раз хватает, чтобы забежать внутрь, взять наличные и смыться.
— Один?
— Всегда один.
— Откуда знаешь?
— А вот знаю. По-твоему, я просто так сижу и ни хрена не делаю целый день?
— И у него есть деньги?
— Он за ними и приезжает: собирает их с нарков, которые тусуются в доме всю ночь.
Человек, которого Болден хотел ограбить, был торговцем наркотиками, а дом, в который он забегал на пять минут, — притоном. А еще — вечной темой ужастиков в школе. Кто-то говорил, что это гнусная ночлежка. Другие — что без колдовства здесь не обошлось. Болден следил за домом около недели и пришел к гораздо менее ужасному выводу: каждую ночь сюда приходило от тридцати до пятидесяти человек. Некоторые покупали дозу прямо в дверях, другие исчезали внутри. Доза крэка стоила десять баксов. Болден прикинул, что каждый покупатель брал от десяти до двадцати доз. Как ни крути, даже по самым скромным подсчетам к утру набиралось не меньше трех тысяч баксов.
— А с чем мы пойдем? — спросил Фил.
— С боевыми шестами, — ответил Болден.
— С шестами? Ты чё, издеваешься? У любого дилера есть пушка. Всем известно.
— С шестами, — повторил Болден. — Когда знаешь, как ими пользоваться, больше ничего не нужно.
В последнее время у Болдена появился особый интерес к своей личности. Частично потому, что он не вписывался ни в одну компанию в школе, а частично из-за вывода, который сделал относительно своего происхождения. Он не был чернокожим, латиноамериканцем, китайцем, евреем или поляком. Во всяком случае, фамилия у него английская. В Чикаго, где каждый был откуда-нибудь, ближайшей этнической группой, к какой он мог себя причислить, оставались ирландцы.