Но момент этот был очень острый… Для него!
И тут Сергей Яковлевич заметил в толпе человека, которого знал по Петербургу, хотя они и служили в разных министерствах. Мышецкому было приятно встретить здесь, в этой необычной для него среде, человека своего круга, своих сословных понятий. С трудом пробился он через плывущую на выход толпу, тронул Чичерина за плечо:
– Георгий Васильевич… добрый день!
Они пошли рядом, беседуя.
– Мы с вами отчасти коллеги, – говорил Мышецкий Чичерину. – Я писал работу к юбилею Министерства финансов, а вы – к юбилею Министерства иностранных дел… Скажите, Георгий Васильевич, вы по-прежнему служите при архиве этого почтенного ведомства?
– Нет, – суховато ответил Чичерин. – Я ушел…
– Но перед вами открывалась такая блестящая карьера! – удивился Мышецкий. – У вас такое богатое знание языков… вплоть до испанского, кажется?
– Вплоть до ирландского, – поправил его Чичерин холодно.
– Конечно, – намекнул Сергей Яковлевич, – у человека таких способностей, как ваши, всегда много завистников… Я не покажусь вам чересчур бестактным, если спрошу: вы сами ушли или…?
– Изучать историю дипломатии, – недовольно ответил Чичерин, – можно и не будучи состоящим по министерству, при графе Ламздорфе!
Сергей Яковлевич посмотрел на мятый воротничок собеседника, на его впалые щеки («недоедает, наверное?» – подумал), и ему стало все ясно:
– А-а, понимаю… Очевидно, ваш уход можно объяснить толстовством, заветам которого вы, кажется, давно следуете?
– Нет, – отозвался Чичерин, – я уже давно не следую этому учению. Как-то стыдно сейчас, когда льется кровь людей, кушать манную кашку, сидеть на скамеечке, поджав ноги, чтобы – не дай бог! – не раздавить какую-нибудь букашку… Нет, – подтвердил Георгий Васильевич, – я давно уже отошел от толстовского учения. Лучше расскажите мне, князь, о себе… Что у вас?
Коротко поведал о своих казусах. По службе и личных. Чичерин, сразу оживившись, с интересом спросил:
– Да, я слышал краем уха, у вас там случилось что-то с Зубатовым? Вы разве вступали с ним в контакт?
– Ни в коем случае, – отверг Мышецкий. – Я старался по возможности стоять в стороне.
Чичерин рассмеялся, помягчело его лицо.
– Постойте, – придержал он Мышецкого, – оглядитесь… А?
Они стояли в глубине узкой улочки, еще хранившей аромат времен Рабле, и железные кренделя над воротцами старых домов усугубляли старину; стены зданий, столько видевших на своем веку, были желты от времени, как слоновая кость.
– А много раньше, – подсказал Чичерин, – крыши были крыты не этим аспидом, а – свинцом. И кирпич был розов на закатах солнца. Вот в этом доме… да не туда смутрите, князь!.. Вот в этом! Тут Карл Шестой предавался безумным оргиям и шуты в маскарадных платьях сгорали живыми факелами, воющими из яркого пламени…
Чичерин вдруг заговорил о Париже… но как! Он открыл для Мышецкого Париж с его тайнами. Вот отель «Ду-Миди», и казалось, сейчас выглянет из окошка голова арапа Самора, любимца мадам Дюбарри. А вот здесь Бенжамен Констан назначил первое свидание мадам де Сталь – и она прибежала, трепетная. Но вместо слов любви услышала призывы к конституции! А в этом доме Наполеон основал знаменитый орден Почетного легиона…
– Вы часто здесь бывали, Георгий Васильевич?
– Увы, я впервые в жизни стою на этой улице…
– Как? – воскликнул Мышецкий, пораженный. – Тогда… откуда?
– Только из книг, князь, – вздохнул Чичерин, улыбаясь очаровательно. – Ныне проживаю в Берлине, в Париже – наездом…
Мышецкий заговорил о Берлине, которого не мог выносить:
– Эти вахтпарады, этот вой сирен, когда кайзер выезжает из дворца, это чванство… Нет! У меня все время такое чувство, будто мне показывают здоровенный кулак. Наконец, и этот социализм, вроде некоего отделения имперской канцелярии… Что это?
– Да, – согласился Чичерин, – Бисмарку отчасти удалось то, к чему стремился у нас Зубатов. Но русский рабочий, если угодно, князь, менее склонен к соглашательству с правительством… А кстати, – спросил Чичерин, – каково ваше впечатление от «Тиволи»?
Сергей Яковлевич уже немного поостыл от речей Франса и Жореса – ведь это же только слова, из французского далека пиками устремленные в заснеженную Россию. Ощутит ли сумрачный Петербург эти уколы гениальных слоев, которые брошены сегодня так широко и свободно Франсом и Жоресом?..
– Видите ли, – призадумался Мышецкий, – сами же французы говорят: критика легка, а искусство тяжело… Что вам ответить? Мы, русские, всегда – через голову Германии – были близки Франции. Двор может лобызаться с Вильгельмом, как и раньше, но русская интеллигенция впитает в себя призывы Франса!