и всё же это слышано-переслышано под этим самым мутно-стеклянным потолком, и никто ж из этих ораторов не жалеет аудиторийного времени (да и не слушают их). А крупные круглые настенные часы (до сих пор не испорченные революцией) уже показывают близко к семи. Уже вечер. И зачем же так долго? и зачем тут все сидят?
Но тем временем, не всеми замеченный, появился в зале присутуленный, медленный, сильно постаревший, с подглазными мешками Гучков, военный министр в штатском пиджаке. Он присел ненадолго в первом ряду, среди министров, – и вот Родзянко объявляет его, и при аплодисментах лишь думского центра он тяжело восходит к кафедре, с которой когда-то так дерзко-блистательно бросал обвинения и правительству, и правым, и левым.
Совсем не юбилейный у него вид, и нет сил на витийство, и голос ослабел и, кажется, на кафедру он прилегает, чтобы легче стоять.
И – заметно волнуется, как был бы это его дебют. И – кажется, он не сочиняет, он читает по листу?
Несколько вводных фраз. Радостно встретиться не только с политическими друзьями, но и с политическими противниками, ибо политическое сотрудничество в широком государственном значении есть и честное идейное расхождение, и открытая парламентская борьба. Народное представительство имело целью возрождение России и благо родины, и
сумело духовно подготовить страну к великому спасительному государственному перевороту, без которого страна была бы осуждена на неизбежную гибель.
И хотя сам акт переворота совершён лишь при частичном участии Думы – единодушное приятие его всею страной есть плод думской подготовки.
Но, господа, сегодня не только поминальный день…
(он обмолвился? он хотел сказать – юбилейный?) А уже немало он прочёл-сказал, слова текут, а не забирают, нет, это не прежний Гучков:
Вне политической свободы и народовластия нет путей к спасению… Мы – не Учредительное Собрание, но всё же мы, пусть обломки, народного представительства…
И только вот когда проступает знакомый Гучков:
Мы лишены права законодательствовать, но не лишены права дать выход голосу общественного мнения и народной совести, и прежде всего тому жуткому тревожному чувству, которое охватило всю страну. Оглянитесь: не тяжкая ли скорбь, не смертельная ли тревога, граничащая с отчаянием, охватила всех нас?
Его голос выносит страдание – и вносит в этот зал. И как не вздрогнуть: правда, о чём мы здесь уже говорим пять часов? Всё, что беспомощно обминул сладенький премьер, жестоко выговаривает теперь военный министр:
… смертельный недуг подтачивает самую жизнь страны. Разрушение уже коснулось таких основ человеческого общежития, культуры, государственности, без которых общество становится распылённой, бесформенной человеческой массой.
Умел Гучков и витийствовать, но сейчас за тем не гонится, а бьют слова как молотки:
Выйдет ли страна из этого болезненного состояния брожения и когда?… В тех условиях двоевластия, даже многовластия, а потому безвластия, в которые поставлена страна, она жить не может. В небывалой внутренней смуте бьётся наша несчастная родина. Только сильная государственная власть, на народном доверии, может… (Голоса депутатов: „Верно! Правильно!”)
Левые молчат, Церетели нервничает. Хоры ворчат.
Но и Гучков достиг высоты, на которой задыхается. Ему не выскочить из своей прежней жизни. Итак -
… тяжкое наследие от старой власти… грехи и преступления… Но борьба армии далеко не безнадёжна: ещё одно героическое усилие всей страны, и армии, и тыла, – и враг сломлен. Но хватит ли нас на это усилие? (Пуришкевич: „Должно хватить!”) Радостно откликнулась армия и флот на события переворота, как на акт спасения родины. Закипела работа и в центре…
(это у него и в поливановской комиссии)
и на местах по пересозданию всего строя армии и флота. Одно время казалось -
(одно время – это месяц март, а казалось – ему)
что наша военная мощь возродится из этого спасительного процесса пересоздания с удесятерёнными силами, что вспыхнет священный энтузиазм, что новая сознательная дисциплина скуёт нашу армию воедино так, как не могла этого сделать старая отжившая муштра. Что свободная армия, родившаяся в революции, затмит своими подвигами ту старую, подневольную…