Звонкий голос, просто рвётся на митинги. Хорош из него будет оратор. Кто сам сочинял, тот и знает, где выражение выразить.
– Замечательный слог у тебя!
Ленин верно написал, что листовки – самый ответственный и самый трудный вид литературы. В эмиграции мало кто таким слогом пишет. Бухарин – скучней. И сам Шляпников, как ни натаскивала его Коллонтай, – неважно совсем, не хлёстко.
– …День похищения нашего рабочего представительства ознаменуем усилением агитации за лозунги… Под визг приводных ремней протягиваем мы вам свои мускулистые руки! Сомкнутыми рядами, возродившись в 3-м Интернационале, мы усилим борьбу за прекращение войны путём гражданской войны…
– Здорово. Здорово. Только вот что: ты – межрайонцам не пиши.
– Я межрайонцам не писал! – воззрился Рысс.
– Ну да, говори! Слог твой узнаю.
– Да это не я, товарищ Беленин! Да они там сами все письменные.
– Ну ладно. А то – нечестно.
Забирал бумагу. Остались влажные тени от пальцев, где держал Матвей.
– Скажи, а Соломон Рысс, максималист, тебе не брат был?
– Двоюродный.
– Ничего у вас семейка, боевая.
Простились со студентом – вошёл зять, кончив свою работу, но ещё в халате. Вошёл, посмотрел на деверя странно, улыбнулся:
– Алексан Гаврилыч, сколько у меня бываешь, а никогда не снимешься. Ни в ту осень, ни в эту. Потом хватишься по этим годам. Давай сейчас, а? У меня на пластинке место осталось.
Шляпников посмотрел с удивлением, даже не понял сразу. С какой стороны привыкнешь смотреть – с другой и не взглянешь. Привык он, что на площади толпится народ, что в фотографию всякому зайти неподозрительно, да каждый раз и при нём кто-то снимался, видал, – а в голову не стукало, что и самому ж можно.
Из головы ушло, что это можно и ему.
Что это нужно ему.
Или Сашеньке.
Плечи пошли в пожим. Губы тоже. И рукой, мужское оправдательное движение, к щекам, протёр:
– Да я ж небрит, Иосиф Иваныч.
– Ну, побройся. Сейчас Маня кипяточку.
Да разве в том, что небрит? Всё настроение не то, придавило, несёт куда-то, какая фотография!
Однако к зеркалу подошёл – к наклонному, в межоконнике над столом, неудобно и висит, изогнуться надо, чтобы посмотреть. Да и тусклеет уже, края в облезлых пятнах.
Своих тридцати двух лет никак не меньше, можно и под сорок. Лицо – и русское, и не то чтоб выпирало русским: чуть иначе усы подстригал, волосы разбирал на пробор, и на снимке с французскими рабочими в цеху не сразу его и отберёшь, который русский тут. А в хорошем костюме – так и коммивояжёр, что ли.
Самому-то ему хотелось бы вид погероичней, больше бы чего-нибудь революционного. Хотя нет, тогда б и полиция цапала хватче. А так – средний тихий мастеровой, любит заработать, если пьёт – то немного. Скромные усы, скромные волосы коротко стриженные. Да не от этого, а: взгляд, весь вид какой-то странный, самому себе всегда непонятный. Такой вид, что ли, будто он знает больше, чем делает. (На самом деле – что знал, что умел, то и делал честно всё). Такой вид, что ли, будто он знает, что делает всё зря. Какие-то глаза не такие, не боевые, какая-то улыбка не такая, печальная, и на всех фотографиях так всегда, как ни приосанивайся, – почему такой странный вид? Не похож на настоящего революционера. Рысс, мальчишка, и тот гораздо больше похож.
А сегодня ещё и глаза безо сна и покоя, и усы опущенные, и вид такой недовольный – совсем не тот Милунечка, которого Саша звала, рвала в Хольменколлен на прогулки по косому угорью, встречать поезда на обрыве. А молодость, а сила, а ноги резвые! – неужели тому двух лет не прошло?
– Нет, Иосиф Иваныч, спасибо. Другой раз как-нибудь. Не до того.
– Ну, смотри. Тогда обедаем. – Пошёл Коваленко руки мыть.
А что за вид был у Саньки в 17 лет, ещё до первой одиночки, до гласного надзора, до Владимирского централа, ещё когда совсем не был революционер: в косоворотке провинциальной самой дешёвой, а руки беспокойно просятся в дело, еле держишь их на груди, как живых, чтоб не вырвались. И глаза – к подвигу, к вере.
А вера та была – древлеправославная. Она ещё гналась тогда, и за неё стеной стояли истинно православные, и, как все, готов и Александр был – умереть. Но гонения отменили, пострадать за веру не стало возможно, и кто потороватей – приспособлялся к начальству, а сила молодёжи потекла по другим дорогам. Александр пошёл в социал-демократию. Как будто всё другое, а гонители, а враги – те же самые, разве с другого боку.