Тётя – и всегда звала: будет плохо – приходи. Но всё, что могла она говорить, вело к загробному утешению, всё не касалось кипящей жизни. И прежде дерзила ей Зинаида: оставь, тётя, Бог-утешитель – абсурд: для чего было мир хлопотать создавать, чтоб его утешать потом?
А тут оказалось – и просто, и очень утешенье это надо – как будто застывающей, сладковатой смолой заплавлялись бездны и режущие камни. У тёти нашла Зина первое равновесие.
Она стала думать уже не так, что с сыном её никогда ничего не совершится, не произойдёт, не будет, а: где он? Где он теперь? Чтоб он нигде – этого быть не могло, это понятно! если уж пожил немножко – это не может равняться тому, что и не был зачат.
Чрева. Моего. Урывочек.
И попался священник отец Алоний в соседней Уткинской церкви – такой доброжелательный, простонародно-основательный, широкоплечий, – он служил панихиду девятого дня, а потом разговаривал с Зинаидой. Как-то просторно-светло говорил. И равновесие её ещё укрепилось. Да Зина и прежде, сама, не веруя, защищала церковь от прогрессивных. Наперекор теченью.
Равновесие укрепилось, и ровней потекли мысли, – и три дня назад Зина нашла в себе ровность и силы – написать Фёдору о смерти сына. И может быть можно было так начать выздоравливать.
Но до дважды девятого дня – до сегодня – не пришлось ей ровно дожить. Грохнул вчера, как плитой на голову, разминувшимся письмом (не писал бы, если б не разминулось!): знаешь, у меня другая есть, и это серьёзно.
Другая, или третья, или двадцатая! – но тогда приезжал зачем? Не признался – почему? Блаженный и пустой спектакль этой встречи – зачем? Вот жжёт, вот гибель: ради кого, ради чего, зачем погубила мальчика?
Кого хотела спасать? кого хотела очищать?
Поверила! На одной ноге прыгала!…
Но – кто же ты?…
Она сидела.
Зажигала лампу.
И твёрдо вставила стекло.
Ещё мрачней на неё глянул беспорядочный пустынный родной дом. Тёмными распахами в другие тёмные комнаты.
Здесь она перед ним ходила…
Вырваться! Из постели, пока рёбра не додавлены. Из комнат, из дома – куда-нибудь. Только – не одной!
Одной – удавиться только! Жить нельзя больше! Жить нельзя! Особенно здесь. Уйти из этого склепа, черноты, тишины, где мама умирала, где страсть теребили – а там умирал малыш.
Зачем же тогда ты звал меня?! Я бы к тебе не бросилась – и он бы не заболел!!
Уже одетая.
К кому-нибудь! Куда-нибудь! На грудь броситься – не могу одной!
Самое прямое – к тёте. В монастырь ворота уже отперты, монашки встают до света.
Но к тёте – почему-то нельзя. Так просто, так спасительно было бежать к ней после смерти сына. А сейчас – нельзя.
Как это нагораживается? Двадцать два года, у других – только начало жизни. А у тебя нагорожено, загорожено, – жить негде, хоть удавись!
Хоть удавись. Вот на этом жёлтом шарфе. Крепкий длинный шарф.
Так чисто начать, знать себя прямой, даже благородной, – и за один год наломать, накрутить, запутаться. Ту семью – взорвала! Маму – предала! Женьку – предала!
Только его не предала.
Так предал он.
Уже не так рано, где-нибудь люди. Темно, потому что ноябрь. Только отсюда вырваться.
Платком покрылась. Остаться – нельзя. Одной – нельзя, это худо кончится.
Но и к тёте-монашке почему-то никак нельзя.
Руки дрожат – ключ уронила. Теперь – ключа не найти. Если в щель порога… Вовсе бы бросила, ушла, – нельзя, сестре жить.
Заплакала. Всё держалась, а вот заплакала: ну где он, железа кусочек?…
По всей Араповской – ни души. Если где засветились, то – ещё за ставнями. Медленно встают. Медленно живут. Молятся по часу.
Фонари – на углу Большой. И фонарь на углу Долевой, близко, но сюда не достаёт.
Вернулась за спичками. С тётей – что ж? Она давно, давно в монастыре. Святой – быть легко. Но грешную понять невозможно. Женщине не испытавшей – понять испытавшую невозможно.
Чиркала, чиркала, ветер задувал. Нашла наконец, вот куда завалился.
Заперла. Положила в укрыв. И пошла.
Если бы к тёте – то по Большой, до Вознесенского за Студенец. Не выбирала, пошла к Долевой.
Сыро. Темно. По Долевой и ветрено. Через лёгкий платок голову продувает. И хорошо.
Никого навстречу, так и шла одна. Никого у калиток. Кажется, с первым бы заговорила! – никого. Тёплыми вечерами весь Тамбов – на скамеечках, у калиток. Сейчас – никого.