И вот однажды в ноябре на утином пруду, где я чувствовал себя с Кольмом комфортнее всего, случилась настоящая беда. Грязно-белые домашние утки выпрашивали еду, а мы стояли в ожидании поразительного события — визита отважных диких уток, которые в это время года летели к югу. Айова расположена посередине утиного маршрута, и пруд в Айова-Сити — это, возможно, единственное место между Канадой и Персидским заливом, где они могли сесть и отдохнуть, не рискуя быть подстреленными. Мы наблюдали, как они спускались к пруду. Летящая клином стая предусмотрительно выслала вперед разведчика разузнать, не опасно ли делать посадку; сев на воду, он криком известил остальных: все в порядке. Для зоопарка такое явление было в диковинку; его унылые обитатели пришли в сильное возбуждение при виде гостей из настоящего мира — красноглазок, шилохвосток, сине-зеленых чирков и великолепных лесных уток.
В тот ноябрьский день я держал Кольма за руку, наблюдая в небе снижавшийся утиный косяк, представляя себе состояние этой усталой, хромоногой стаи, мечтающей отдохнуть, измученной долгим перелетом над Великими озерами, обстрелянной в Дакоте, попавшей в засаду в Айове! Разведчик скользнул по водной глади, словно конькобежец по льду, призывно крякнул старым гусыням, толпившимся на берегу, воздал хвалу Господу за чудесное отсутствие стрельбы, затем испустил радостный крик, приглашая всю стаю садиться.
Они спускались, ломая строй, с громким плеском шлепаясь на воду и дивясь плавающему хлебу вокруг. Но один селезень отстал от остальных. Он летел как-то странно, неуверенно махая крыльями. Его сородичи расступились, как бы давая ему место на пруду, но он пошел вниз так резко, что Кольм вздрогнул и ухватил меня за ногу, словно опасаясь, как бы этот селезень не упал прямо на нас. Видимо, с ним что-то случилось: крылья отказали, зрение пропало. Он круто ринулся вниз, потом сделал слабую попытку развернуться и выправиться, но потерял всю свою утиную грацию и камнем шлепнулся в пруд.
Кольм вздрогнул рядом со мной, когда с берега прозвучал сочувствующий утиный хорал. Над водой показался маленький зад птицы, вокруг которого плавали перья. Двое верных товарищей подплыли к нему, потрогали его клювами и оставили плавать, словно это был утыканный перьями поплавок. Они тут же переключили свое внимание на хлеб, как если бы опасались внезапного появления злой собаки, которая могла броситься в воду за их товарищем. Может, в них стреляли с глушителем? По воле злого рока на зоопарк Айова-Сити спустилась смерть.
— Глупый селезень, — только и мог я сказать Кольму.
— Он умер? — спросил Кольм.
— Нет, нет, — заверил я его. — Он просто ловит рыбу и ест прямо со дна. — Может, мне стоило добавить, что утки могут надолго задерживать дыхание?
Но Кольм не поверил.
— Он умер.
— Нет, — сказал я. — Он просто выпендривается. Ты ведь тоже иногда так ведешь себя.
Кольм ушел неохотно. Сжимая в ручонках изуродованный батон хлеба, он все время оборачивался через плечо на потерпевшего крушение селезня — некогда отважного пилота, странным образом питающегося со дна. Почему он покончил с собой? Может, он был ранен, мужественно преодолел долгий перелет и потерял здесь последние силы? Или погиб по какой-то естественной причине? Может, склевал отравленные пестицидами соевые бобы?
— Я бы хотела, Богус, чтобы вы покупали два батона хлеба, когда собираетесь идти в зоопарк, — сказала мне Бигги, — чтобы один оставался для нас.
— Мы отлично прогулялись, — заявил я. — Медведь спал, еноты затеяли драку, бизон пытается отрастить новую шкуру. А что касается уток, — начал я, подтолкнув локтем мрачного Кольма, — то мы видели, как один глупый селезень шлепнулся в пруд…
— Он умер, мама, — грустно сказал Кольм. — Он разбился.
— Кольм, — вмешался я, наклоняясь над ним, — с чего ты взял, что он умер?
Но он знал это наверняка.
— Утки иногда умирают, — сказал он, держась со мной раздражающе спокойно. — Они становятся старыми и умирают. И животные, и птицы, и люди, — добавил он. — Все становятся старыми и умирают. — И он посмотрел на меня с таким вселенским сочувствием, явно огорчаясь, что ему приходится сообщать своему отцу такую жестокую правду.
Потом зазвонил телефон, и образ моего страшного отца заслонил все в моей памяти: папочка с заготовленной заранее пятиминутной речью, содержащей краткий анализ невоздержанного письма Бигги, попыхивающий своей трубкой на другом конце провода. Я верил, что в табаке моего отца заключен некий высший смысл. Время ужина в Айове, послеобеденное время для кофе в Нью-Хэмпшире, телефонный звонок — все приурочено к его расписанию, как и он сам. Но так же, как и Ральф Пакер, приглашающий себя к ужину.