— Да, разумеется, они нам не позволят, — но, мне кажется, я довольно недвусмысленно писала об этом в своих письмах.
— А фильм и вправду получился бы прекрасный. Скажите, вы хотите, чтобы я как-нибудь замолвил об этом словечко в разговоре с моим другом из мира кино?
— Ну, все это я уже подробно проходила.
— Ох, дорогая, я вас понимаю, как я вас понимаю. Что ж, все, что мы можем, я думаю, так это вкалывать и вкалывать. Я это понимаю, когда порою возвращаюсь вечером домой и когда смотрю на свой рабочий стол и вижу горы книг, которые я должен в поисках сюжета прочесть, и вижу сотню уже написанных сценариев, и знаю, что в ящике стола лежит мой бедный, лишь наполовину написанный роман, а у меня уже полгода нет времени даже в руки его взять, — я утешаюсь мыслью, что все же иногда мне удается что-то протащить, что-то свежее и настоящее протащить сквозь сети, — пожалуйста, подумайте насчет того, что я вам предлагаю с «Границами войны», я честно верю, что все получится.
Мы покидаем ресторан. Два официанта нам кланяются. Реджинальд берет свое пальто и с легкой и какой-то извиняющейся улыбкой сует монету в руку того, кто ему это пальто подал. Мы на улице. Я крайне недовольна собой: зачем я это делаю? Ведь с самого начала, уже по первому письму из «Амалгамейтед вижен» я точно представляла, как все это будет; за исключением того, что эти люди всегда на градус еще хуже, чем ожидаешь. Но если я знаю это с самого начала, зачем я вообще с ними связываюсь? Просто чтобы еще раз убедиться? Мое отвращение к себе самой постепенно переходит в другое чувство, которое я сразу распознаю, — это нечто вроде небольшой истерики. Я прекрасно знаю, что через мгновение я скажу что-нибудь неправильное, грубое, уличающее, уличающее, возможно, меня саму. Наступает такой момент, когда я знаю, что я или должна себя остановить, или, если я этого не сделаю, меня в это затянет и я разражусь речами, прервать которые буду уже не в силах. Мы стоим на улице, и мистеру Тарбруку уже не терпится со мною распрощаться. Потом мы направляемся в сторону станции метро «Тоттенхэм-Корт-роуд». Я говорю:
— Регги, а знаете, что бы я действительно хотела сделать с «Границами войны»?
— Но, дорогая, расскажите же мне скорее. (Однако он невольно хмурится.)
— Я хотела бы сделать из этого комедию.
Он, удивленный, останавливается. Затем снова возобновляет свой путь.
— Комедию?
Он искоса бросает на меня быстрый взгляд, в котором читается вся та неприязнь, которую он на самом деле ко мне испытывает. Потом он говорит:
— Но, дорогая, в романе есть такая изумительная величавость, это просто настоящая трагедия. Я ведь даже не припомню там ни одной комичной сцены.
— Вы помните то возбуждение, о котором вы говорили? Пульсацию войны?
— Дорогая, да, я помню это слишком хорошо.
— Что же, я согласна с вами в том, что книга на самом деле именно об этом.
Пауза. На симпатичном обаятельном лице проступает напряжение: видно и что он насторожился, и что он осторожничает. Я говорю зло, жестко и с отвращением. С отвращением к самой себе.
— А вот теперь вы должны мне объяснить, что именно вы этим хотите сказать.
Мы стоим у входа в метро. Толпы людей. У человека, торгующего газетами, нет лица. Носа почти вовсе нет, вместо рта — дыра с торчащими по-заячьи вперед зубами, глаз не видать из-за распухших шрамов.
— Ну что ж, давайте обсудим ваш сюжет, — сказала я. — Юный пилот, красивый, доблестный и безрассудный. Деревенская девушка, хорошенькая дочка местного браконьера. Англия военных лет. Учебная летная база. Теперь дальше. Помните ту сцену, которую мы оба видели в кинофильмах тысячу раз, — самолеты летят над Германией, стреляют. Следующий кадр: клуб-столовая для летчиков, по стенам — фотографии красоток: девушки, скорее хорошенькие, чем сексуальные, ведь негоже предполагать в наших мальчиках более грубые инстинкты. Симпатичный парень читает письмо от матери. На каминной полке — спортивные трофеи.
Пауза.
— Моя дорогая, да, я полностью согласен, пожалуй, мы слишком часто снимаем подобное кино.
— Самолеты возвращаются. Двух не хватает. Мужчины стоят группками, всматриваются в небо, ждут. Ходят желваки. Следующий кадр: спальня летчиков. Пустая кровать. В комнату заходит юноша. Он ничего не говорит. Он садится на свою кровать и смотрит на соседнюю пустую. По лицу его ходят желваки. Потом он подходит к пустующей кровати. На кровати — плюшевый мишка. Он берет в руки плюшевого мишку. По лицу его ходят желваки. Кадр: самолет горит. И снова — юноша, держащий плюшевого мишку, он смотрит на фотографии прекрасной девушки, — нет, лучше не девушки — бульдога. Снова — пылает самолет, звучит государственный гимн.