Я написала это и замерла от изумления. Что я хочу этим сказать? Он был способен на в высшей степени добрые и великодушные поступки. Я теперь вспомнила, что тогда, много лет назад, я сделала открытие, что, каким бы словом я ни определяла Вилли, его всегда можно было заменить на противоположное по смыслу. Да. Я просмотрела свои старые записи. Я нашла листок, озаглавленный «Вилли»:
Безжалостный Добрый
Холодный Теплый
Сентиментальный Практичный
И в том же духе дальше, до конца страницы; а внизу своего рода вывод: «Пока я писала эти слова о Вилли, я обнаружила, что ничего о нем не знаю. Если ты кого-то понимаешь, у тебя нет потребности составлять такие списки».
Но что я обнаружила на самом деле, хотя тогда я и не сумела этого понять, так это то, что при описании любого человека все эти слова оказываются совершенно бессмысленными. Чтобы описать человека, мы, например, говорим: «Вилли, чопорно восседая во главе стола и поблескивая очками в сторону своих слушателей, официально, но не без грубоватого юморка, заявил…». Что-то в этом роде. Но дело в том, и, надо сказать, меня это страшно беспокоит (и как странно, что это беспокойство проявлялось уже тогда, давным-давно, в этих беспомощных списках противоположных по смыслу слов, когда еще было совсем непонятно, во что это разовьется), что, как только я говорю, что слова типа «хороший/плохой», «сильный/слабый» к делу не относятся, я принимаю безнравственность, и я делаю это и тогда, когда начинаю «разворачивать повествование» или «писать роман», просто потому, что мне это становится безразлично. Меня заботит только то, как бы мне так описать Вилли и Мэрироуз, чтобы читатель ощутил их реальность. И после двадцати лет жизни внутри левого движения или рядом с ним, что подразумевает двадцать лет обдумывания вопроса нравственности в искусстве, это все, к чему я пришла. Так вот, я пытаюсь сказать лишь то, что на самом деле человеческая личность, этот уникальный священный огонь, свят для меня настолько, что все остальное становится неважным. Именно ли это я пытаюсь сказать? И если да, то что это значит?
Но вернемся к Вилли. Он был эмоциональным центром нашей подгруппы, а до раскола — центром большой подгруппы, а до ее раскола — центром большой группы: другой сильный человек, похожий на Вилли, возглавлял теперь другую подгруппу. Вилли был центром потому, что он всегда был совершенно уверен в собственной правоте. Он мастерски владел диалектическим подходом; он мог очень тонко и умно выявить и описать социальную проблему и мог, буквально уже в следующей фразе, продемонстрировать тупой догматизм. С течением времени его сознание неуклонно становилось все более тяжеловесным. И все же, как это ни странно, люди продолжали вращаться именно вокруг него, люди, гораздо более утонченные, чем он сам, даже тогда, когда они понимали, что он несет полную чушь. Даже когда мы уже достигли той стадии, что могли смеяться прямо в его присутствии, и даже над ним самим и над каким-нибудь чудовищным образчиком искромсанной логики, даже и тогда мы продолжали вокруг него вращаться и от него зависеть. Становится страшно оттого, что такое возможно.
Например, когда Вилли еще только-только выдвинулся на первый план и мы его приняли, он рассказал нам, что состоял в подпольной организации, боровшейся с Гитлером. Прозвучала даже какая-то невероятная история о том, как он убил трех офицеров СС, тайно их похоронил, а потом бежал на границу и дальше — в Англию. Мы, разумеется, ему поверили. А почему бы и нет? Но даже и после того, как из Йоханнесбурга приехал знавший его много лет Сэм Кеттнер и рассказал нам, что Вилли в Германии был не более чем заурядным либералом, что он никогда не входил ни в какую антигитлеровскую группировку и что он покинул родину только тогда, когда на фронт стали призывать молодых людей его возраста, мы словно бы продолжали ему верить. Потому ли, что думали, что он на все это способен? Что ж, в этом-то я уверена. Потому ли, что человек по сути своей тождествен собственным мечтам?
Но мне не хочется писать биографию Вилли. Она для того времени вполне обыденна. Он был беженцем из утонченной Европы, пережидавшим войну в тихой заводи. Мне было бы интересно описать его характер, если бы мне только это удалось. Ну, например, самым удивительным в Вилли было то, как он садился и тщательно продумывал все, что предположительно могло с ним произойти в ближайшие десять лет, а потом начинал заблаговременно разрабатывать планы. Для большинства людей труднее всего понять, как кто-то может постоянно обдумывать, какие непредвиденные обстоятельства могут возникнуть в ближайшие пять лет. Это принято называть приспособленчеством. Но на свете очень немного настоящих приспособленцев. Для этого требуется не только ясное понимание самого себя, что встречается довольно часто; но и мощная упрямая движущая сила, что встречается редко. Например, все пять военных лет каждую субботу, утром, Вилли пил пиво (которое он ненавидел) с человеком из Отдела уголовного розыска (которого он презирал), потому что рассчитал, что именно этот человек скорее всего станет высокопоставленным чиновником к тому времени, когда ему, Вилли, понадобится его помощь. И ведь он оказался прав, потому что, когда война закончилась, именно этот человек помог Вилли пройти натурализацию задолго до того, как это оказалось возможным для других беженцев. И следовательно, Вилли смог покинуть колонию на пару лет раньше, чем остальные. Как выяснилось, он решил вернуться не в Англию, а в Берлин; но если бы он выбрал Англию, тогда ему бы понадобилось британское гражданство и так далее. Все, что он делал, было отмечено этим тщательно просчитанным планированием. И все же делал Вилли это настолько неприкрыто, что в это никто не мог поверить. Мы, например, считали, что сотрудник Отдела уголовного розыска просто по-человечески ему очень симпатичен, но он стесняется признаться в том, что ему нравится «классовый враг». И когда Вилли в очередной раз говорил: «Но он же мне пригодится», мы добродушно смеялись, считая это проявлением маленькой слабости, которая делала его образ более человечным.