Хитрая штука — потроха, подумал он, проезжая автомойку на Стонтон-роуд в сотый раз после того, как все это началось. Хитрая штука. Ну и конечно, он не был тряпкой — ведь именно поэтому он и продержался сорок лет. С другими они управлялись куда быстрее. Но в конце они добираются до всех. Для него они предпочли медленный окольный путь и в финале выбрали абсолютно неожиданное орудие — Энн, которая любит его, которую любит он.
Со Средневековья мало что изменилось, со времен Монтайи, с того времени, когда в потроха они верили буквально — в кровь, в печень, желчь и так далее. В чем суть новейшей теории, которую Джек — именно Джек и никто другой — растолковал ему? Что в мозгу имеются два — или нет, три слоя, постоянно воюющие между собой. Это же просто другой способ сказать, что твои потроха тебя трахнули, верно? И означает всего лишь то, что план сражения и метафора переместились в твоем теле на два фута шесть дюймов вверх.
А сражение всегда проигрывалось — вот что Грэм научился признавать, — потроха обязательно оказываются сверху. Можно оттянуть, иссушивая свою жизнь, насколько возможно. Хотя в результате позднее ты только становишься более ценной добычей. В действительности мир разделен не на тех, кто проиграл сражение, и тех, кто еще в него не вступал, но между теми, кто, проиграв сражение, может смириться с поражением, и теми, кто не может. Не исключено, что в мозгу имеется чуланчик, где решается еще и это, прикинул он с угрюмой досадой. Но разделяются люди именно так. Джек, например, принял свое поражение, вроде бы вовсе его не заметил и даже обратил себе на пользу. Тогда как Грэм не мог смириться с ним и теперь и знал, что не смирится никогда. В этом тоже пряталась своя ирония: ведь Джек по натуре был куда более воинственным и агрессивным. Грэм видел себя очень схожим с кротким, покладистым, слегка затурканным человеком, каким он виделся другим людям.
— М-м-м, телефон, — пробормотал Джек, наконец открывая дверь по истечении порядочного времени, и тут же устремился в глубину прихожей.
— Нет, мой маленький инфарктик, — услышал Грэм, снимая макинтош и вешая его на колышек. — Нет, послушай, не теперь. Я тебе позвоню. — Грэм похлопал по карманам своего пиджака. — …не знаю. Недолго… аривидерчи.
Грэм подумал, что еще несколько дней назад его бы заинтересовало, с кем это говорил Джек — может, с Энн? Теперь это просто не имело значения. Если бы со ступенек лестницы ему подмигивало знакомое нижнее белье, его и это все равно нисколько не тронуло бы.
Джек как будто был слегка выбит из колеи.
— Просто пичужка щебетала мне на ушко, — благодушно объяснил он. — Входи же друг-приятель.
Он неловко осклабился. Свернув в гостиную, он пернул и, против обыкновения, никак этот факт не откомментировал.
— Кофе?
Грэм кивнул.
Только несколько месяцев тому назад он сидел в этом самом кресле, трепетно преподнося Джеку ассорти своего невежества. Теперь он сидел, слушая, как Джек звенит ложкой в кофейных кружках, и чувствовал, что знает все. Знает не в прямолинейном фактическом смысле — про Джека и Энн, например, — но знает все в более широком смысле. В старых историях люди взрослели, боролись с невзгодами и в конце концов достигали зрелости, ощущения уютности во взаимоотношении с миром. Грэм после сорока лет, почти не борясь, почувствовал, что достиг зрелости в течение нескольких месяцев и необратимо постиг, что терминальная неуютность — вот суть естественного состояния. Эта нежданная мудрость сначала его обескуражила, но теперь он воспринимал ее с полным спокойствием. И, опуская руку в карман пиджака, он не отрицал, что его могут понять превратно; его могут счесть просто ревнивцем, просто чокнутым. Ну и пусть, как хотят.
И в любом случае преимущество вероятности быть не понятым, сказал он себе, беря кружку у Джека, заключается в том, что тебе не надо ничего объяснять. Нет, правда. Одну из пошлейших примет фильмов, которые он смотрел в последнее время, составляла претенциозная условность, согласно которой персонажи обязаны вслух объяснять свои побуждения. «Я убил тебя, потому что слишком любил», — хлюпал носом лесоруб над капающим кровью диском циркулярной пилы. «Я почувствовал, как вздуваюсь изнутри океаном ненависти, и не мог не взорваться», — недоумевал склонный к насилию, но обаятельный чернокожий подросток-поджигатель. «Думаю, я так и не смогла излечиться от папочки, вот почему я в тебя влюбилась», — откровенно призналась не обретшая удовлетворения новобрачная. Такие моменты вызывали у Грэма болезненное содрогание — надменный провал между жизнью и драматическими условностями. В жизни ты не объясняешь, если не хочешь. И не потому, что нет слушателей — они есть и обычно жаждут объяснения, если на то пошло. Просто у них нет на это никакого права, они не оплатили в кассе доступ к твоей жизни.