— Я — помолчи! Я — помолчи! В своем-то доме помолчи? Вот как! Может, драться еще будешь? Валяй, валяй! Нет, будё! Помолчал. Хватит! Попил ты моей кровушки…
— Отец, отец… Чего старое вспоминать?
Старик, как бык разъяренный, метнулся в сторону старухи:
— Не вспоминать? А он подумал, подумал, каково отцу тогда было? Коммунар, мать твою так… Как речи с трибуны метать — коммунар… А как воевать надо шкуру свою спасать!..
Тимофей медленно, опираясь обеими руками на стол, встал, пошел под порог. А на него от кровати, от задосок, от шкафа — отовсюду из сумрака избы, слабо освещенной коптилкой, смотрели глаза — Авдотьины, Тайкины, ребячьи, — и в тех глазах не было жалости. И даже глаза Татьяны на этот раз отливали холодным и беспощадным блеском. У всех у них на войне погибли мужья и отцы — и они не могли простить ему, что он был в плену.
Анисья заплакала. На полатях кто-то всхлипнул из детей, — неужели Лида?
— Отец, отец… Тимофей… — стонала старуха. — Онисья… Да что вы, господи… Что вы…
Анисья, прихрамывая, кинулась к мужу, который, уже сидя на скамейке, наматывал на ногу сырую портянку, и то ли взгляд его остановил ее, короткий, бешеный, в котором она вдруг узнала прежнего, норовистого Тимофея, то ли горло ей перехватило, но она ничего не сказала.
— Прощай, отец… Прощай, мама…
— Ответа Тимофей не дождался.
Весенняя сырость поползла от порога по полу, и на какое-то время все услышали, как в открытую дверь пробарабанила с крыльца частая капель.
Анисья выбежала вслед за мужем. Вернулась она с улицы скоро — женщины еще готовили себе постели.
— Что, и с женой разговаривать не захотел? — кольнула Тайка.
Татьяна сказала без злости:
— Куда он теперь, ночью-то…
— Куда? Ясно куда… — ответила Авдотья. — Дальше сестры не уйдет.
— Вот-вот, — подхватил старик. — Принимай, Олька, нахлебника — своих мало… — И вдруг круто, по-лобановски заорал: — Гасите огонь! Сколько еще будете карасин жгать?
Анисья, пробираясь меж постелей, подошла к столу, задула коптилку.
2
Тимофею было семнадцать лет, когда отец до беспамятья отхлестал его чересседельником. Отхлестал за то, что Тимоха на виду у всей деревни вместе с коммунарами стаскивал кресты с церкви. Но учение впрок не пошло. Через год, не спросясь у отца, Тимофей женился на коммунарке и ушел в коммуну.
Сам Трофим и слышать не хотел о коммуне. Старший сын в мужики вышел, у других ребят уже топор в руках держится, девка малая за прялку села — да он такую коммуну у себя раздует, первым хозяином на деревне станет.
Но от коммуны Трофим не ушел. И не ласками, не уговорами, не прижимом земельным взяли его коммунары (самое лучшее поле оттяпали), а детскими валенками.
Как-то прижало Трофима с деньгами — ни копейки нет в доме. Думал-думал Трофим: а что же Тимоха ему не помогает? Зря он поил-кормил его, сукина сына?
И вот когда он вышел на реку (коммуна была за рекой, в монастыре), навстречу ему попались коммунята-школьники. Все в черных фабричных пальтишках, все в шапочках одинаковых, все в рукавичках вязаных. А главное — все в валеночках с кожаными союзками и кожаными подошвами. Вот что поразило Трофима. А поразило потому, что на дворе была оттепель и сам он шлепал в сырых, набухших водой валенках. А коммунята бегут себе в этих валеночках, обшитых кожей, бегут да посмеиваются: сухо ноге.
Да, подумал Трофим, провожая ребятишек глазами, хитрую обутку придумали коммунары. И зимой ходи — нога не мерзнет, и ранней весной, когда нога еще не терпит сапога, тоже хорошо.
И так эти валенки с кожаными союзками запали ему в голову, что он с того дня лишился всякого покоя. Станет утром обуваться — валенки, станет разуваться — валенки, ночь придет — и во сне снятся валенки.
Кончилось все тем, что Трофим вступил в коммуну.
А через два года коммуна распалась, и над Трофимом потешалась вся деревня. Ехал Трофим за реку — два воза хлеба (амбар выгреб до зернышка), две коровы, две лошади, семь штук овец, плуг новый, а выбирался оттуда на маленьких саночках, на каких зимой воду от колодца возят. К дому своему подошел — замок в пробое, и ключ от того замка не у него в кармане, а в сельсовете. Государственная собственность. И — что поделаешь — пришлось Трофиму выкупать свой дом, заново обзаводиться коровой, домашним скарбом.
Выдюжил, поднялся Трофим, в колхозе зажил не хуже других. Только сына Тимофея с тех пор уж нельзя было поминать при нем — старик выходил из себя. И даже война не примирила его с Тимофеем. Даже в войну, когда вдруг находило на него прежнее хвастовство и бахвальство и он, загибая пальцы на руке, начинал перечислять своих сыновей, Тимофея не упоминал. И никто не слыхал, чтобы он когда-нибудь горевал или жаловался, что от Тимофея нет вестей с первого дня войны. Нет, такого не было, такого в Пекашине не помнили.