Как он мечтал о маленькой девочке! В том, что жена его оказалась в разреженном мерцании ламп частной клиники, самой дорогой, какую только они сумели найти (Хоуп не доверяла медицинскому обслуживанию, запросы которого простирались менее чем на четыре цифры: она обожала украшенные завитками накладные, где торжественно перечислялось бы по пунктам решительно все — вплоть до каждой бумажной салфетки или кусочка поджаренного хлеба; у нее не было времени на изучение основ заключения медицинских контрактов и всех безумных водоворотов государственного здравоохранения), была и заслуга Гая — он отработал свою долю по части вынюхивания, подкрадывания, приставания к титулованным специалистам, которые либо уже уходили со званых обедов, либо попадались ему на пути к полю для гольфа. Девочка, девочка, просто-напросто обычная маленькая девочка — Мэри, Энн, Джейн. «Родилась девочка, — ему так и слышалось, как он говорит это по телефону (кому именно, он не знал). — Пять фунтов двенадцать унций[8]. Да, девочка. Чуть-чуть не дотягивает до шести фунтов». Он хотел оставаться с женой на протяжении всех родов, но Хоуп, как и акушерки, запретила ему присутствовать при схватках — по причине, обозначенной серьезно, но никак не объясненной, — дескать, из-за половой гордости.
Ребенок появился на свет через тридцать шесть часов, в четыре утра. Весил он под стоун[9] *. Гаю позволили ненадолго зайти в палату Хоуп. Когда он теперь вспоминает об этом, ему представляется такой образ: мать и сын утирают слезы, и на лицах у обоих злорадные ухмылки, как будто они приходят в себя после восхитительно-неразумной шалости, чего-то вроде сражения за пиццу. Там присутствовали и два приглашенных специалиста. Один усердно рассматривал, что там у Хоуп между ног, говоря: «Да-а, сразу и не поймешь, что тут к чему». Другой, не веря собственным глазам, все обмерял голову младенца. О, маленький мальчик был совершенен во всех отношениях. И он был чудовищем.
У Гая Клинча было все. Собственно, у него было все в двойном количестве. Два автомобиля, два дома, две облаченных в униформу нянечки, два обеденных фрака (шелк и кашемир), две графитовых теннисных ракетки — и проч., и проч. Но у него был только один ребенок и только одна женщина. После рождения Мармадюка все переменилось. Для того, чтобы заново вдохновиться, он перечитал такие книги, как «Эгоист», и «Чувствительный отец», и даже работы Уоллхейма, посвященные творчеству Энгра. Детские книжки, как и специальная литература, подготовили его к переменам. Но ничто на свете не могло подготовить ни его, ни кого-либо еще к Мармадюку… Всемирно известные педиатры восхищались его гиперактивностью и, подобно волхвам, поклонялись его дару испытывать колики. Каждые полчаса Мармадюк с шумом опустошал воспаленные груди матери; довольно часто он недолго дремал около полуночи; все же остальное время проводил в нескончаемых воплях. Одним лишь несчастным родителям, да пыточных дел мастерам, да привратникам массовых казней приходится выносить столько звуков, порожденных человеческим страданием. Когда дела пошли на лад, а они пошли, хотя лишь временно (ибо Мармадюк, уже слегка похрипывающий от астмы, вскоре весь был расписан экземой), Хоуп по-прежнему бòльшую часть времени проводила в постели: с Мармадюком или без него, но никогда — с Гаем. Всю ночь он лежал полностью одетым, чтобы быть готовым к любому бедствию, в одной из двух гостевых комнат, размышляя о том, почему его жизнь неожиданно превратилась в такой захватывающий, такой закрученный фильм ужасов (возможно, в декорациях времен Регентства). Его обыкновение носиться по комнатам на манер локомотива сменилось ходьбой на цыпочках. Когда Хоуп произносила: «Гай?» — и он отзывался: «Да?» — то на это не следовало никакого ответа, ибо теперь его имя означало «Иди сюда». Он являлся, выполнял ее поручение и снова исчезал. Да, вот еще что: теперь, когда Хоуп что-то требовалось, то уже первый ее зов звучал как второй, а второй, соответственно, как девятый. Все реже и реже пытался Гай взять младенца на руки (под недоверчивым присмотром либо нянечки, либо ночной сиделки, либо кого-то еще из высокооплачиваемых обожательниц Мармадюка), произнося довольно застенчиво: «Привет, человечек». Мармадюк какое-то время выжидал, как бы обозревая свои возможности, после чего заискивающее лицо Гая всегда словно бы каким-то непостижимым образом притягивало к себе какую-нибудь пакость: то болезненный тычок пальцем в глаз, то фонтан рвоты, то яростное царапанье ногтями, похожими на грабли, то, на худой конец, взрывоподобный чих. Как-то раз Гай поразился возникшему у него подозрению, что Хоуп нарочно не стрижет мальчику ногти: чтобы тот наносил отцу возможно больший урон, тем самым отталкивая его от себя. Лицо у него, конечно же, было исполосовано шрамами, и порой он выглядел как решительный, но бесталанный сексуальный маньяк. Он чувствовал себя лишним. Ни встреч, ни свиданий — ничего такого он не знал.