Вот, значит, как: всего у него было в двойном количестве, за исключением губ, грудей, скрещений рук, скрещений ног — той самой близости, что способна укрыть двоих подобно шатру. Но все это было как бы понарошку. То, что должно было, как он полагал, к нему явиться, просто отодвинулось чуть дальше. Поэтому жизнь могла хлынуть на него — и в него — в любое из мгновений. Он весь был распахнут настежь.
После рождения сына Гай и Хоуп дважды выезжали за границу: так им посоветовал доктор (их доктор, не Мармадюка). Они оставили его на попечении пяти нянек и вдобавок отряда еще более высокооплачиваемых медицинских коммандос. Очень странно было думать о том, что вот, он где-то вдали; Гай полностью разделял ужас Хоуп, когда такси мчало их в Хитроу. Страх постепенно утих — с течением времени и благодаря получасовым телефонным переговорам. Но внутренний слух оставался настроенным на детское горе. Стоило хорошенько прислушаться — и все вокруг начинало звучать как плач ребенка.
В первый раз они побывали в Венеции. Стоял февраль, все было окутано дымкой, кругом виднелась лишь холодная неспокойная вода, и — чудо из чудес — не было ни единого автомобиля. Никогда прежде Гай не чувствовал такой близости к солнцу — ему казалось, что теперь он как бы живет в облаке, в море облаков высоко над землей. Но часто по утрам все было мрачным — и настроение, и небо (сырое, влажное, недужное); сильнее всего подобные утра чувствовались в еврейском квартале, где воздух помнил о погромах, о пытках — и не оглашался голосами туристов. Или же под каким-нибудь мостом: нижняя сторона его покрыта пятнами сырости, и время от времени на более темном фоне на мгновение можно различить бледные огоньки, потрескивающие, как заряды статического электричества… Или еще: затерявшись, как в китайской шкатулке, в скопище мраморных красавцев, где можно уподобить себя шекспировским влюбленным — до тех пор, пока из окна какого-нибудь офиса поодаль не раздастся омерзительный чих, затем звук, с которым нос торопливо опорожняется в платок, а потом — снова скучное тарахтенье пишущей машинки или арифмометра.
На пятый день солнце прорвалось снова, непреклонно и непобедимо. Взявшись за руки, они шли вдоль Цаттере — в кафе, где повадились перекусывать между завтраком и обедом. Свет, торжествуя, резвился на воде, и солнце, подобно торпеде, устремлялось в каждую пару человеческих глаз. Гай взглянул вверх: небо говорило ему о Возрождении, о венецианском стиле… Он сказал:
— Слушай, мне только что пришла в голову отличная, по-моему, мысль. Прямо-таки просится, чтоб выразить ее стихами. — Он прочистил горло. — Ну, типа:
- Солнце, солнце… живописец!
- Как легка его рука —
- Словно putti [10], облака
- Предстают, над миром высясь!
Они зашагали дальше. Овальное лицо Хоуп выражало решимость. Слюнки у нее так и текли от предвкушения — сейчас она с наслаждением вонзит челюсти в горячий сандвич с сыром и ветчиной, а затем, прихлебывая кофе со сливками, будет перелистывать крошечный американский путеводитель или свою записную книжку.
— Ну, у меня, конечно, это вышло хреново, — пробормотал Гай. — Ох ты, боже ты мой!
Дорогу им внезапно преградила целая толпа осматривающих достопримечательности туристов. Пробираясь сквозь нее, они разъединились, и Хоуп оказалась впереди. Гай поспешил ее догнать.
— Чертовы туристы, — сказал он.
— Не причитай. Что за идиотство? Сам-то ты кто, по-твоему?
— Да, но…
— «Но, но…» Ничего не «но».
Гай приостановился. Повернувшись к воде, он вытягивал шею то так, то этак, ощущая какую-то смутную горесть. Хоуп ждала, прикрыв глаза и приняв вид великомученицы.
— Погоди, Хоуп, — сказал он. — Взгляни, прошу тебя. Когда я поворачиваю голову, солнце в воде тоже перемещается. Мои глаза значат для воды так же много, как и солнце.
— …Capisco! [11] — выдохнула Хоуп.
— Но это значит, что солнце в воде для каждого разное. Не найдется двоих людей, которые видели бы одно и то же, — продолжал он, огорошенный и огорченный этим открытием.
— Я! Хочу! Сандвич!
И она отправилась дальше. Гай замешкался, заламывая руки и бормоча:
— Но ведь тогда это все безнадежно. Как ты думаешь? Это… совершенно безнадежно.
Те же слова Гай шептал и ночью в отеле. Он продолжал их шептать даже после возвращения в Лондон; шептал их и теперь, прячась от мира в краткой, крошечной, как собачья конура, дремоте; шептал за секунду до того, как его будил, отвешивая увесистую затрещину, Мармадюк: