Перед тем как покинуть дом на Пэлл-Мэлл и отпраздновать с Джонсоном Рождество, шевалье дал себе клятву, что не скажет ни слова о мосте. Пусть это останется его тайной. Однако, едва открыв дверь на Иннер-Темпл-лейн, он тут же начал исповедоваться, и когда они выпили первые чашки чая, великому лингвисту уже все было известно. Хуже того, Джонсон нисколько не удивился, будто давно подозревал, что Казанову хлебом не корми — дай только поучаствовать в строительных работах и поспать в грязи. Неужели я никогда не выучусь держать язык за зубами, с горечью подумал шевалье. А ведь давно пора.
На улице раздались звонкие детские голоса. Рождественские песнопения. Джонсон набил карманы яблоками и спустился к детям. Казанова остался в комнате, согрел руки у огня, повернулся, поднял воротник и с восхищением осмотрел маленькую уютную комнату, заполненную книгами, рукописями, дырявыми носками и немытыми кружками с приливными линиями въевшегося танина. Он взял старое перо лингвиста и дохнул на его острый, заточенный край. Что бы там ни говорил Джонсон, после свидания с Шарпийон в Хэмптон-Корте необходимость навсегда покончить с прежней жизнью стала для шевалье совершенно очевидной. Конечно, в тигле рассудка, в загадочном огне человеческого разума подобная трансформация возможна, хотя работа на мосту успела его научить: перемены должны происходить постепенно. Если надувать шар слишком резко, он может лопнуть, а руки Казановы привыкли к более тонким, но в то же время мощным инструментам, чем кирка или лопата! Удивительно, что он додумался до этого лишь теперь. Его преклонение перед писателями — и писательницами, ибо оно распространялось и на пишущих женщин (он не раз бывал в салоне у мадам Дю Деффан и мадемуазель Д'Эспинас на улице Сен-Доминик), — не убывало с годами. А удовольствие, с которым он посещал книжные лавки или осматривал библиотеки во дворцах знати, почти опьяняющее чувство, когда он устраивался у окна с любимой или давно желанной книгой…
Сперва он напишет «Историю Венеции» в шести томах — самое длинное любовное письмо, когда-либо посвященное чудесному городу. За ней последует трагедия, и для нее он воспользуется особо сложным размером. Трахеическим пентаметром? Или протяжным дактилическим гекзаметром? А после — философский роман в стиле «Кандида», но, конечно, много лучше, чем «Кандид». Он с насмешкой изобразит в нем причуды века и противопоставит им идиллию простой жизни. Человек способен состариться в этих неустанных трудах, может даже потерпеть неудачу, не ощущая и тени позора.
— Замечательно! — воскликнул Джонсон, появившись в дверях. — Как счастливы были эти ребятишки, получив по яблоку. А сейчас, мсье, я должен выбить у вас из головы этот вздор насчет Граб-стрит.
— Что за Граб-стрит?
— Это улица неподалеку отсюда. Там живут печатники и нищие, отчаявшиеся поэты. А еще мы называем так определенный аспект человеческого бытия. Смесь несбывшихся, застарелых фантазий, мсье. Патагонию души.
— Вы твердо решили меня обескуражить, — заявил шевалье. — Что же, попробуйте, но вам это не удастся. Человек должен быть готов к перемене участи.
— Человек, мой дорогой шевалье, это то, что он есть. Он должен использовать то, что ему дано от природы. Если он просто переоденется, то не станет кем-то иным.
— Напротив, разве мы не становимся со временем такими, какими намерены быть? Когда мужчина берет мушкет и идет на войну, то в кого он превращается? Да только в солдата, а его прошлое ничего не значит. В кого превращается самая добродетельная женщина, когда ей вдруг приходит в голову продать себя за шиллинг? В настоящую шлюху.
— Конечно, мы вольны как угодно уродовать себя, но это не изменения. Вы должны знать, мсье, что как бы мы ни желали скрыть нашу сущность, она всегда проявится. Всплывет на поверхность.
— Как труп в канале? Неужели эта вера еще не разбила ваше сердце? Какое бессилие! Почему вы отказываетесь предоставить людям хоть немного свободы?
— Свободы притворяться? Такую свободу я ни во что не ставлю.
— Это голос отчаяния.
— Да никакой это не голос! А констатация фактов. Чем скорее вы смиритесь и овладеете собой, тем скорее в вашей душе воцарится мир.
— Могу лишь сказать, мсье, — не без обиды заметил Казанова, — что вы не венецианец.
— Верно. И не стану им, просто-напросто заговорив на вашем языке и прокатившись в burchiello [23]. Но хватит об этом. Сегодня Сочельник, и я собираюсь познакомить вас с одним джентльменом из прихода Сент-Джайлс.