Я запарковался перед школой Валентина, одной из лучших оксфордских начальных школ, которая, несмотря на это, сильно смахивала на отель из набора для игры в монополию, но только крупнее, грязнее и с настоящими окнами. Валентин (а точнее, его дурацкое имя) уже был в списках одной второразрядной общественной школы, когда мой отец решил его туда не отдавать. Я пытался сформулировать вредительскую сущность подобной политики, шагая по аллее, отделяющей школу от площадки для игр, где Валентин, предположительно, играл в футбол. Я с теплотой в сердце предвкушал, как оторву его от любимой игры. Мой шаг замедлился.
Прошла ли уже моя одержимая ненависть к Валентину? Более или менее. Те времена позади. А сколь невыносимо было смотреть, как он вваливается в дом с толпой своих друзей; выбирать ему по просьбе родителей игрушки в каталоге; видеть, как мать наряжает его взрослым (метр с кепкой) пижоном (мы с ним перешли на длинные брюки одновременно: мне было тринадцать, ему — четыре); смотреть, как он, не держась за руль, катит по улице на своем спортивном велосипеде, напевая «Неу Jude». И я не оставался в долгу: ломал его велосипед, сдабривал его витаминный напиток свежей мочой, плевал ему в тарелку и даже обдумывал трюк с использованием творожной массы, но все-таки решил, что самовыражение не должно заходить так далеко. (Как правило, я и сам не одобряю подобного поведения, но здесь — как бы получше выразиться? — дело касалось семьи.)
В правом углу игровой площадки, в двадцати метрах от меня, четверо мальчиков, и мой брат в их числе, стояли полукругом напротив пятого. Пятым был Жирняга. Он ежился от страха. Я занял наблюдательную позицию за стойкой футбольных ворот.
На Жирняге был вязаный свитер, сандалии, надетые поверх носков, и короткие штаны с заплатками (остальные были в длинных брюках). Явно не салонная стрижка нависала над лицом, которое давно уже свыклось — скорее даже, почти примирилось — со страхом.
Оглядев своих друзей и убедившись в их безусловном одобрении и поддержке, один из мальчиков шагнул вперед и отвесил Жирняге оплеуху. Трое других присоединились. Я подождал еще, слабо надеясь, что Валентин вытворит что-нибудь особенно гнусное, а затем громким криком оповестил их о своем присутствии.
Я подошел.
— Убирайся, — сказал я Жирняге, рассчитывая, что мое вмешательство будет воспринято так, будто я усмиряю чересчур расшалившихся детей, а вовсе не спасаю кого-то от взбучки. Жирняга подхватил свой ранец и шапку и засеменил прочь, а дойдя до ворот, припустил бегом.
— Убирайтесь, — сказал я трем другим. Поколебавшись, они тоже пошли. Немного запоздало я проорал им вдогонку:
— Мой брат не желает водиться с придурками вроде вас! — в надежде, что в понедельник они еще ему за это накостыляют.
— Привет, Валентин. Как прошел день? Понравилось играть в футбол?
Он совершенно не был смущен: стоял, уперев руки в боки, и жевал жвачку.
— Чего вы к нему привязались? Что он вам сделал?
— Я почти его не бил, — сказал мой брат. — Другие били больше.
— Но что он такого сделал? За что они его били?
— Его все бьют.
Я смотрел на него и не знал, что сказать. Тогда я схватил его за плечо и стукнул кулаком в лоб. Но без особой убежденности.
Мы с Рейчел неподвижно лежали на моей кровати. Близилось время ужина. (Те, кому еще нет двадцати, не обязаны соблюдать условности: не считая участия в общих трапезах, они могут уходить и приходить, когда им вздумается.) Моя комната, одна из трех длинных чердачных комнат с низкими потолками, была в порядке, особенно если учесть, что у меня не было возможности ее подготовить к приходу Рейчел. Стены отражали мои мимолетные увлечения разных лет: плакаты Джимми Хендрикса, Одена и Ишервуда, Распутина, репродукции Лотрека и Сезанна. Книжный шкаф повествовал о моей юности: «Так держать, Дживз», «Черная беда», «Суть дела», «Поздние люди», «Влюбленные женщины», «Горменгаст», «Колыбель для кошки», «Посторонний». Комплект шахмат, рисунок младшей сестры, открытки на каминной доске. Все было напоказ — чего уж тут добавить? Между тем одно жизненно важное изменение было внесено перед нашим приездом. В то утро, еще до школы, еще прежде чем побежать откупаться от безногих музыкантов, я сделал панический телефонный звонок. Я позвал Себастьяна и, посулив ему десяток сигарет, упросил пойти и поменять эту хренову лампочку в моей долбаной комнате. Там была такая розоватая лампочка в светильнике у кровати, специально для того, чтобы каждая деревенская девушка, которую мне удавалось приманить, моментально врубалась, насколько я сексуален. Себ, как и было поручено, вкрутил обычную лампочку. И правильно — не стоит пугать бедную городскую девушку своей эксцентричностью.