* * *
Итак, в тот год я открыла для себя прелести театрального успеха – в какой-то момент аплодисменты, в какой-то – тишину, очаровательную публику – лучшую на свете, коль скоро моя пьеса ей нравилась. И я с наслаждением слушала, как вокруг меня говорили: «Она еще и пьесы умеет писать!»
* * *
Тем временем я повстречалась с Театром – театром красным, черным и золотым, с занавесями, цветами, шампанским, выкриками «браво», сюрпризами, величием характера. Все это соединилось для меня в одном человеке – актрисе Мари Белль; все это она воплощает в себе и по сей день. В одно прекрасное утро Мари Белль обратилась ко мне в парикмахерской из-под шлема-сушилки – эдакая воительница-вестготка – и повелела мне громовым голосом (ибо она в шлеме не слышала себя) написать пьесу для ее театра «Жимназ». Я тут же согласилась, с ходу усвоив привычку никогда не перечить Мари. Те, кто с нею хорошо знаком, этому не удивятся. Для тех же, кто знает ее меньше, напомним, что она красивая брюнетка, крайне вспыльчивая, с проницательным взглядом и грубоватым юмором. Напомним также, что она произносит стихи Расина с такой же естественностью, как пьют воду, и что она играла проституток не менее достоверно, чем императриц. И вот я написала для нее пьесу под названием «Иногда скрипки», которую мы репетировали три месяца в ее роскошном театре с Пьером Ванеком и режиссером-англичанином – не припомню его имени, но перед Мари Белль он трепетал. Публика на той премьере показалась мне менее внимательной, чем зрители «Замка в Швеции». По совету Мари я сделала себе сложный макияж у знаменитой в те годы косметички, и пока сидела в глубине ложи, краска щипала мне глаза, и я на нервной почве все время подкрашивала ресницы тушью, а щеки – румянами, после чего в антракте несколько относительно близких знакомых спросили у меня, как пройти в гардероб, и даже совали в руку мелочь вместе с номерком. Я поспешила спрятаться под крылышком у Мари, которая хотя и почувствовала, что дела плохи, но постукивала ножкой и делала хорошую мину при плохой игре, прежде чем ринуться во второе действие, которое только подтвердило наши опасения: провал оказался полным. Нам еще повезло – театр «Жимназ» чередовал наши «Скрипки» с пьесой Барийе и Греди «Прощай, благоразумие», благодаря чему нам удалось продержаться на афише несколько месяцев, хотя играли мы, кажется, всего раз семнадцать. Этот мучительный вечер завершился изъявлениями дружбы, словами притворного сочувствия и даже восторгами – было и такое, а наутро мы с Мари Белль отправились за свежими газетами, чтобы узнать, на каком же мы все-таки свете. Мы остановились под фонарем перед Триумфальной аркой, и Мари, забывшая очки, требовала, чтобы я читала ей вслух одну за другой все критические заметки, напечатанные в «Фигаро», «Орор» и т. д. Ничего утешительного. Я машинально старалась опускать неприятные замечания в ее адрес и больше напирала на те, которые отпускались в мой. Тщетные усилия: она заставляла меня читать и перечитывать все подряд. Полная катастрофа. Но чем дальше я читала, тем громче она заливалась смехом, который внезапно одолел ее, пока я сообщала: «Отвратительный текст… невозможные актеры… никакой режиссуры… совершенно неинтересно…» и т. д. Ее неудержимый смех, разумеется, заразил и меня, но мне-то было еще что, а вот Мари… Ведь то был ее театр, ее деньги, ее роль, и, наверное, для нее этот провал имел последствия куда серьезнее, чем для меня. Вот почему тот чудесный, неудержимый и раскатистый смех, от которого содрогалась Федра, сидящая рядом со мной в красивом «Мерседесе», как мне показалось – и я не ошиблась, – окончательно скрепил нашу дружбу. Заиметь друзей в театральной труппе после провала – случай редкий. Мне повезло, и везение меня не покидает – после первого театрального провала я обрела в лице Мари Белль одну из лучших подруг.
* * *
Моя третья попытка увенчалась успехом. В пьесе «Лиловое платье Валентины» я встретилась с Даниель Дарье. Сама того не подозревая, я написала главную роль, как нарочно, для нее. На первой же репетиции я увидела Валентину, хотя ни Жак Робер, превосходный режиссер, ни я сама ничего актрисе не подсказывали и не внушали. По правде говоря, я ликовала заранее и, не опасаясь за судьбу этой пьесы, предвкушала два месяца безоблачного счастья. Как с азартной игрой, понять это может только влюбленный в театр. Прелесть репетиций, запах свежеструганой древесины, который исходит от декораций, суматоха последних дней перед премьерой, возбуждение, исступление, чаяния и отчаяние – все это многократно описано, и мне тут совершенно нечего добавить. Скажу лишь, что дело было осенью, хорошая погода в Париже сменялась дождем, но я этого не замечала, ибо моя жизнь свелась к шести часам в день в темноте зала. Я приходила на репетиции, отыскивала на ощупь откидное кресло – кроме меня еще две или три тени были рассеяны по залу; но главное, тут была моя Валентина – Дарье, которая прохаживалась по сцене, царственная и отрешенная, постепенно приближаясь к развязке. В перерывах мы заходили выпить в ее гримуборную, а в те дни, когда все шло хорошо, ехали спрыснуть это дело в Париж, ставший совершенно чужим и неинтересным, поскольку остался за рамками жизни театра «Амбассадер». После напряженных репетиций встречавшиеся нам незнакомцы тут же становились нашими друзьями, хотя мы знали, что довольно скоро навсегда их позабудем. В наш инфернальный круг допускались только те люди, которые имели отношение к нашей пьесе, нашему спектаклю, нашему чаду. Мы были фанатиками, обреченными на мученичество или триумф, адептами религии, совершенно неизвестной кому бы то ни было, кроме нас, знавших наизусть все ее псалмы, и это делало нас самым замкнутым обществом, какое только можно себе вообразить. Даже наши мужья – муж Даниель Дарье и мой – были захвачены этой всепоглощающей страстью и, думаю, знали пьесу не хуже нас. Случалось, Даниель Дарье и вне театра разговаривала как Валентина, думала как Валентина, чем вызывала всеобщее восхищение. В день премьеры я знала – ибо иначе и быть не могло – зрители ее полюбят; на самом деле так и произошло.