— Покончим с эксцентричностями Дали! Теплое молоко — детям безработных!
Бретон, понимая, какую опасность представляет коммунистическая фракция, решил исключить Арагона и его сообщников: Бунюэля, Юника, Садуля и пр. Рене Кревель был единственным искренним коммунистом. Он не решился следовать Арагону в его направленности к интеллектуальной посредственности. Остался в стороне и от нашей группы, а немного позднее, не в силах разрешить драматические противоречия послевоенных проблем, покончил с собой. Кревель был третьим сюрреалистом, который покончил с собой, таким образом подкрепив ответ на анкету, проведенную движением в самом начале: «Самоубийство — это выход?» Я тогда ответил отрицательно, обусловив своим «нет» продолжение своей безумной деятельности. Иные кончали медленным самоубийством, утопая в болтовне на террасах кафе. Меня же никогда не интересовала политика. Я нахожу ее смешной и жалкой, хотя порой и опасной. Наоборот, я изучал историю религий, особенно католичества, которое с каждым днем казалось мне все более «совершенной архитектурой». Я отдалился от группы сюрреалистов, без конца переезжая:Париж-Порт-Льигат-Нью-Йорк-Париж-ПортЛьигат. Мои появления в Париже заставляли меня делать многочисленные выходы в свет. Я производил впечатление на очень богатых людей, так же как и на бедняков в ПортЛьигате. Лишь средний класс оставлял меня без внимания. Вокруг сюрреалистов толпились тогда мелкие буржуа, фауна плохо отмытых неудачников. Они шарахались от меня, как от чумы. Трижды в месяц я посещал Бретона, раз в неделю — Пикассо и Элюара и никогда не встречался с их учениками. Но светских людей я видел каждое утро и каждый вечер. Большинство этих людей не отличались интеллигентностью. Их жены носили тяжкие, как мое сердце, драгоценности, слишком сильно душились и восторгались музыкой, которую я терпеть не мог. Но я оставался каталонским крестьянином, наивным и хитрым, в теле которого жил король. У меня был свои претензии, и я не мог отделаться от заманчивого волнующего образа: обнаженная светская дама, усыпанная драгоценностями и в пышной шляпе, бросается к моим ногам (я слышал, как один каталонский крестьянин дурно о ком-то отзывался: «Представь себе, какая он свинья, — такая грязь, как у нас меж пальцев на ногах, у него между пальцами рук!»). Вот чего я желал больше всего.
Меня захватил приступ элегантности, напоминающий мадридский. Элегантность казалась мне отличительным знаком рафинированной эпохи, трубным гласом дозорного религии. На самом деле, ничего нет трагичней и тщетнее моды. Точно так же, как война 1914 года прошла под знаком мадемуазель Шанель — ателье мод Эльзы Скиапарелли предвестило наступление новой войны, войны, которая уничтожит социальную революцию, красную или белую.
Как я оказался прав и на сей раз! Несколько лет спустя немецкие войска войдут в Биарриц, одетые по моде Скиапарелли и Дали, в накидках, цинично маскированных мехом животных и зеленой растрепанной листвой, только что сорванной во Франции. Душой ателье Скиапарелли была Беттина Бержери, похожая на богомола и знающая об этом сходстве. Это самая фантастическая женщина в Париже, супруга Гастона Бержери, бывшего посла в Москве и Анкаре. Гастон Бержери — уникальное существо, с голубыми глазами северянина и умом Стендаля. Беттина, мадемуазель Шанель и Руси Серт (урожденная княжна Мдивани) остаются, несмотря на смерть и разлуку, моими лучшими друзьями…
Лондон открыл мне свет прерафаэлитства, которое только я мог отличить и распробовать. Питер Уотсон владел безупречным вкусом в архитектуре и мебели. Он покупал все картины Пикассо, которые чем-то напоминали ему Россетти. Эдвард Джеймс, самый богатый, естественно, покупал картины Дали. Лорд Барнерс, как скафандром, защищенный оправой юмора, невозмутимо присутствовал на прекрасных концертах, устроенных графиней де Полиньяк в ее бывшем салоне, украшенном Хосе-Мария Сертом. У Миссии Серт, первой жены Серта, варились самые содержательные парижские сплетни. Других сплетен, литературносветских, можно было отведать по четвергам вечером в светло-сером салоне Мари-Луизы Буке, где я встречал иногда Воллара и даже Поля Пуаре. Весной у графини де Полиньяк было чудесно. Из сада доносился струнный квартет, а в салоне свечи озаряли картины Ренуара и пастельную живопись настоящего копрофага Фатена-Латура. Повсюду стояли печенье, конфеты и сахар. У виконтессы Ноайс было наоборот: контрапункт литературы и живописи, традиции Гегеля, Людовика Баварского, Гюстава Доре, Робеспьера, де Сада и Дали. Здесь мы были как дома, но вели себя как нельзя более почтительно.