Моя предшественница на посту лондонского корреспондента, писательница Молли Пантер-Дауниз, была нанята в 1939 году и сохраняла за собой это место на протяжении почти полувека. Брендан Гилл писал, что во время войны «для нас и наших читателей она была таким же воплощением доблестного английского духа, как сам Черчилль». Мои собственные первые (и последние) пять лет были менее насыщены событиями всемирно-исторического значения, чем ее, но и в них случались свои поучительные моменты, иной раз драматичные (как падение миссис Тэтчер), иной раз фарсовые (как устойчивость Нормана Ламонта). Разумеется, я никогда не претендовал на то, чтобы быть воплощением чего-либо, не говоря уже о духовной параллели с каким-либо из премьер - министров, которые правили бал, пока я писал; и я сомневаюсь, чтобы американские читатели рассматривали меня подобным образом. Я также с настороженностью отношусь к Zeitgeist-журналистике и к тенденции кромсать историю на десятилетия, каждое якобы с присущими только ему специфическими характеристиками. Чувствовались ли в общественной жизни, в первой половине девяностых, усталость и повторяемость, некое ощущение близкой развязки? Да пожалуй, что и чувствовались. И если так, то есть и чему порадоваться, и от чего впасть в уныние: Флобер говорил, что его любимые исторические периоды — это те, которые заканчивались, потому что это подразумевало рождение чего-то нового. Если большинство наблюдателей не ошибаются — журналистская формулировка, которая обычно означает «я думаю», — то текущий четвертый срок консерваторов у власти пока что будет последним. Заключительная вещь в этом сборнике приоткрывает то «нечто новое», что вот-вот должно родиться.
Писать для The New Yorker означает — повезло так повезло — подвергаться редактуре The New Yorker, бесконечно цивилизованный, радетельный и благотворный процесс, который откровенно сводит тебя с ума. Это начинается в приснопамятном — не всегда с нежностью — департаменте, известном как «полиция стиля». Это суровые пуритане, которые разглядывают твои фразы и, вместо того чтобы увидеть в них, как ты сам, счастливую смесь правды, благолепия, ритма и остроумия, обнаруживают исключительно никчемные руины поверженной грамматики. Плотно стиснув губы, они делают все возможное, чтобы защитить тебя от тебя же. Ты издаешь сдавленные хрипы протеста и пытаешься восстановить свой первоначальный текст. Приходит новый набор гранок, и иногда тебе милостиво дозволяется единственная небрежность; но рано радоваться — одновременно ты обнаруживаешь, что они исправили другой грамматический недогляд. Любопытно, что сам ты не имеешь возможности добраться до полиции стиля, чтобы поговорить с ними, — ни при каких обстоятельствах, тогда как они сохраняют за собой право вмешиваться в твой текст в любое время — отчего существа эти кажутся еще более инфернальными. Я представлял, как они сидят в своем офисе, где со стен свисают электрошоковые дубинки и наручники, и обмениваются сатирически-безжалостными комментариями по поводу авторов New Yorker',а: «Угадай, сколько разорванных инфинитивов[1] этот английский телепень допустил на этот раз?» На самом деле, не такие уж они твердолобые, какими я описал их, и даже признают, как полезно бывает иной раз разорвать инфинитив. Мое личное слабое звено — нежелание выучить разницу между определениями со словом «который» и причастной конструкцией. Да, я знаю, что есть какое-то правило, имеющее отношение к индивидуальности в противоположность классу или что-то в этом духе, но у меня есть свое собственное правило, которое звучит примерно так (или надо было сказать «звучащее примерно так): если у тебя где-то поблизости уже орудует «КОТОРЫЙ», то лучше прибегнуть к причастной конструкции. Не думаю, что когда-нибудь мне удастся убедить полицию стиля в эффективности этого базового принципа.
Редактором, осуществлявшим мягкое посредничество между мной и полицией стиля, был Чарльз МакГрат. Я работал с ним в связке на протяжении пяти лет, под всеохватной верховной властью сначала Боба Готтлиба, а затем Тины Браун. В этом пункте предисловия к сборнику статей принято хвалить такт вашего редактора, его находчивость, настойчивую любезность и прочее, и равным образом читатель предисловия в этой точке должен зевнуть так, чтобы затрещало за ушами. Так что вместо всего этого расскажу-ка я вам лучше историю о редакторской работе мистера МакГрата. Примерно на середине моего пути мы вели третий или четвертый бесконечный разговор о некой очередной статье; она прошла уже через сколько-то гранок. В этой стадии любой автор знает статью практически наизусть: она надоела тебе хуже горькой редьки, и ты ждешь только одного — что ее наконец пустят в печать, но приходится вежливо участвовать в том, что, как ты надеешься, является последней парой вопросов. Именно в этой точке Чип привязался к какому-то прилагательному, которое я использовал, одному из тех слов, вроде «гонадный» или «карбонизированный», которые не входят в твой базовый словарь, но до которых время от времени ты дотягиваешься. «Вы уже однажды использовали «карбонизированный», — сказал Чип. «Мне так не кажется», — ответил я. «Да, я уверен, что да», — сказал он. «Я совершенно уверен, что нет», — ответил я, начиная несколько раздражаться — какого черта, я знаю эту статью вдоль и поперек. «А я вполне уверен, что да», — отвечал Чип — и я услышал, как его голос также напрягся, словно он собирался с силами, чтобы продолжить натиск. «Ну и позвольте осведомиться, — сказал я тоном чуть ли уже не истерическим, — в какой же гранке, в таком случае, я использовал это слово?» «О, — сказал Чип, — я не имел в виду эту статью. Нет, это было пару статей назад. Я разыщу». Именно так он и поступил. Месяцев девять назад я употребил это слово. Разумеется, я тут же его вычеркнул. И вот это, если кому интересно, и есть редакторская работа.