Огюст Шевалье на миг прикрыл глаза, вдохнул сырую пыль, замер. Тихо, покойно, словно ничего не случилось. Сейчас он нацедит винца, поднимется по скрипучей лестнице наверх, где шумит славная компания. Все живы, никто не убит, не заколот штыками, не расстрелян...
Отвечая его мыслям, каменные стены еле заметно дрогнули. Пушки! Огюст закусил губу, с горечью усмехнулся. Хоть в бочку, дружок, залезь, хоть нырни в память с головой.
Не спрячешься!
Восстание рухнуло на Париж внезапно, как летняя гроза – без подготовки и предупреждения. Когда на улицах начали стрелять, Шевалье бросился в Латинский квартал, пытаясь найти кого-нибудь из Директории Общества. Он помнил наказ Командора Бланки: осторожность и бдительность. Король-Гражданин и его свора – мастера по части провокаций. Выманить безоружных людей на улицы, на заранее пристрелянные точки, окружить, изрешетить картечью. Так уже случилось год назад – погибли десятки, сотни угодили на каторгу.
Теперь, в июне 1832-го, все обещало повториться. Случайная стычка на похоронах генерала Ламарка переросла в драку с полицией. Кто-то – ищи-свищи, кто! – достал пистолет...
Оружия и патронов в обрез. Нет плана города. Не успели предупредить друзей из Национальной гвардии. Выступать в таких условиях – безумие. Но Директория отдала приказ. Бои уже шли, строились первые баррикады, булыжник окрасила кровь. Времени на раздумья не было.
Его вообще не было.
«Нет времени» – написал в предсмертной записке Эварист Галуа. И поставил дату: «1832». Эта фраза ржавым гвоздем засела в мозгу Шевалье. И терзала каждую минуту – от утренней стрельбы до пламени ночных пожаров. Ты прав, друг-математик. Нет времени – ни на что.
Даже умирать приходится второпях.
Баррикада Сен-Дени держалась сутки. Чертова дюжина уцелевших сумела уйти, ускользнуть проходными «сквозняками». Остальным повезло меньше. Квартал окружен, «линейцы» с Национальной гвардией ловят и добивают беглецов. Над Парижем, замершим в ужасе, грохочет пушечный гром. Позади – смерть, впереди – улица Обри-ле-Буше, последний оплот.
– Пусто! Никого нет.
Паренек в длинной рабочей блузе отошел от окошка, вытер лицо рукавом. Огюст кивнул – и сам прилип лбом к грязному стеклу. Родной пейзаж. Кривая улочка, старые дома-трехэтажки, ставни наглухо закрыты. Валяется перевернутая тележка. А вот и Наполеон – бросили бедолагу-императора прямо на булыжник, да еще сверху прошлись. Такое бывало лишь после праздника-карнавала, когда утомленные гуляки расползались по домам.
Стекло задребезжало – неподалеку ударил залп.
Где-то еще сражались.
– Внимание! Зарядить оружие. У кого остался порох, поделитесь с товарищами...
Шевалье облизал сухие губы. Нет времени – даже на то, чтобы откупорить ближайшую бутылку. Извини, папаша Бюжо. Как удержаться, если глоток может стать последним? Вот эту, с краю, с самодельной этикеткой, желтой от времени и седой от пыли.
Отбить горлышко, пустить по кругу...
– Нет пороха, гражданин Шевалье!
– Совсем нет?
– Ага...
Последний штурм баррикада отбивала штыками, прикладами, досками, тележными колесами – всем, что попало под руку. Из шести десятков на прорыв ушла половина. Спаслись те, кто вовремя нырнул в открытую калитку, остальных снесла картечь.
Огюст взвесил на руке мушкет – древний, воняющий гарью.
– Выходим из кабачка – и направо, бегом. Там баррикада.
– А если...
– Если бой – в штыковую.
Штыки имелись не у всех. Да и драться никто толком не умел. Молодые рабочие из Сен-Антуана, студенты, двое учеников Нормальной школы – знакомая форма с блестящими пуговицами. Не войско! Огюст понял это сразу, едва примчался на улицу Сен-Дени. Надежда была лишь на Национальную гвардию, но «синие» остались верны присяге. В плен «блузников»-повстанцев не брали.
Убивали на месте, у ближайшей стенки.
– Приготовиться...
Ждали выстрелов. Нет, Обри-ле-Буше встретила их горячей тишиной. Словно стены и потолок винного погребка без звука расступились, подались в стороны. Тот же погреб – пустой и пыльный. Сброшен с престола, плетеный император иронически разглядывает острые перья облаков, плывущих по небу. Слева – пусто, хоть шаром кати; справа...
– Наши!
Над темной горой баррикады развевался черный флаг. Ослабев, ветер с трудом ворочал тяжелое полотнище – тащил, ронял, вновь разворачивал. Шевалье вспомнил, как вчера спорил о цвете знамени. Черный – цвет восставших рабочих Лиона. Париж привык к красному... Теперь спор казался нелепой бессмыслицей. Спорщики мертвы, а мертвым все равно, под чем лежать.