Иолай встал, выбрался из ванны и принялся истово растирать себя полотенцем; некоторая гадливость сквозила в его движениях, словно он провел время в ванне с жидким навозом.
Или с кровью.
– Зато я осуждаю, – тихо сказал он. – Я – осуждаю. Не питая любви к жертвам, я не люблю и жрецов; тем более жрецов, метящих в боги. Раб, дорвавшийся до власти, – по мне, уж лучше Эврисфей в Микенах и Зевс на Олимпе! Ты одержим гордыней, Эврит-лучник, бешеной, неукротимой гордыней, чей алтарь ты готов завалить трупами богов, людей, Павших, Гигантов, героев; ты давно уже в Тартаре, басилей. Не зови меня к себе – не пойду. Одно скажу: не бойтесь Олимпийцев, братья Салмонея-Безумца. Нас бойтесь.
– Вас? – лицо Эврита побагровело от гнева. – Тебя и твоих пащенков, один из которых – даже и не твой?!
– Нет. Нас, людей – тех, кому вы с такой легкостью готовите участь жертвенного стада.
– Я никого не боюсь, Амфитрион.
– А вот это – правильно, – согласился Иолай и пошел прочь, давая понять, что разговор окончен.
Спину жег взгляд Одержимого.
10
А состязания как-то незаметно и неожиданно для всех подошли к концу. Отзвенели луки, отсвистели стрелы, отсмеялись удачливые, отругались косорукие, и к последнему дню, дню басилейской охоты, из реальных претендентов на руку Иолы-ойхаллийки осталось пятеро: немало удивленные этим обстоятельством близнецы, младший сын Авгия, имени которого никто не запомнил, потом ровесник близнецов, суровый спартанец Проной с чудовищно обожженным лицом (кажется, дальний родственник Гиппокоонта) и некий Лейод с Крита, красавчик и проныра.
И никто не знал, что почти все – имена, события, надежды и провалы, слова и поступки – будет впоследствии многократно переврано, безбожно искажено и бесповоротно утеряно; никто не знал, да и не собирался, в общем-то, портить себе пищеварение подобными никчемушными размышлениями.
* * *
– А вон и Иола! – отметил Ификл, глядя на скрывающиеся в распахнутом зеве ворот носилки, в которых странно-неподвижно сидела совсем еще юная девушка с прямыми светлыми волосами, забранными на затылке в узел. – Хоть увидим наконец, за что боролись!
– А это кто? – невыспавшийся Алкид зевнул во весь рот и бесцеремонно ткнул волосатой рукой в сторону вторых носилок, где с интересом поглядывала на собравшихся мужчин черноволосая ровесница невесты, в отличие от хрупкой Иолы более похожая на молодую, вполне оформившуюся женщину. – На маму чем-то смахивает…
– Лаодамия, дочь Акаста Иолкского, – лениво бросил Иолай, стараясь не показать, как задели его последние слова Алкида. – Который на «Арго»…
– Акастова дочка? – дружно удивились братья. – Ты-то откуда знаешь?
Говорить приходилось громко, перекрикивая тех несостоявшихся женихов, которые и домой не разъехались, и на охоту в качестве зрителей не собирались, оставшись во дворе – напиваться с горя на дармовщинку, славить Диониса-Лисия.[52]
– Знаю, – Иолай не стал вдаваться в подробности; он еще ночью решил, что обо всем расскажет близнецам только по возвращении в Тиринф. – Мне малиновка насвистела. На ушко. Ну что, парни, пошли?
И они вместе со всеми двинулись к воротам, для разнообразия давая подзатыльники путавшемуся под ногами Лихасу, – парнишка раздобыл где-то короткий меч, к счастью, довольно тупой, и теперь сиял от счастья, явно надеясь отличиться; правда, еще не знал, чем.
…Дорога сначала шла под уклон, потом принялась петлять, время от времени прикидываясь еле заметной тропинкой для овец, уводящей охотников от побережья в лесистую сердцевину острова; солнечные лучи брызгали искрами во все стороны, поранившись о копейные жала и бронзовые насадки на концах луков; шумно галдели, бряцая оружием, многочисленные зрители в предвкушении отличного развлечения; даматы-придворные вслух славили твердость руки и божественную меткость своего басилея и его сыновей; впереди двумя цветными пятнами – нежно-розовым и лазурным – отсвечивали одеяния девушек, и доносилось шлепанье сандалий носильщиков по стертым камням.
Часть общего возбуждения передалась и Иолаю, а раскрасневшийся Лихас – тот вообще удрал вперед, затесавшись в самую гущу народа, где и врал напропалую про стрелы в колчане у Алкида: дескать, те самые, знаменитые, смоченные в черной желчи Лернейской Гидры, рядом стоять – и то опасно.
Ему верили.
Лишь на подходах к лесной прогалине, наискосок от которой простиралась обширная луговина, шелестя метелками пахучих трав чуть ли не в рост человека – лишь тогда басилей Эврит призвал к молчанию и вскоре принялся расставлять стрелков полукругом, лицом к дальней опушке леса, откуда высланные еще перед рассветом загонщики должны были выгнать дичь.