И тут, видимо, оставшиеся во дворце выпивохи-неудачники, поднимая чаши во здравие ушедших охотников, допустили какую-то бестактность по отношению к мстительному Дионису – потому что события словно с цепи сорвались и понеслись стремительно, как прыгающий леопард, священный зверь веселого бога.
Два леопарда.
Самец и самка.
Колыхнулись, брызжа пыльцой, травяные метелки, выплюнули из себя две пятнистые молнии; матерый леопард с низким утробным рыком сшиб стоявшего впереди прочих красавчика Лейода-критянина – теперь в полукруге охотников образовался провал, стрелять в леопарда можно было только с риском попасть в одного из людей, и между зверьми и свободой находились лишь носилки с не успевшими еще ничего понять девушками.
Леопард хлестнул себя по бокам сильным гибким хвостом и прыгнул во второй раз.
Две стрелы одновременно ударили в зверя – сверху и снизу. Басилей Эврит стрелял хладнокровно и чисто, как на стрельбище, учитывая все, кроме того, что учесть было нельзя – разъяренный зверь прыгнул почему-то не на девушек, а на замешкавшегося спартанца Проноя; и Эвритова стрела, пущенная с высоты гигантского роста басилея, вошла леопарду не в затылок, как предполагалось, а в плечо.
Алкид же, коротко толкнувшись обеими ногами, плашмя рухнул на спину, назад и чуть вправо, держа лук горизонтально поперек груди, – и оперенное дубовое древко стрелы до середины впилось под нижнюю челюсть самца, бронзовым клювом раздробив позвонки у основания черепа и выйдя наружу.
Это была счастливая смерть.
Мгновенная и легкая.
Конвульсии – не в счет.
Более благоразумная самка, стелясь над самой землей, скользнула мимо Иолая – и тот, едва не оторвав злосчастному дамату голову, сдернул висевшую секиру с толстяка и наискось полоснул уворачивающуюся пятнистую бестию. Раненый зверь взревел, приседая на задние лапы, времени на второй замах не оставалось, и Иолай швырнул секиру в оскаленную морду самки, хватая проклятую кошку за загривок, – и через себя, словно соперника-борца в палестре, послал прочь, подальше от не шелохнувшейся Иолы и пронзительно визжавшей Лаодамии, с ногами забравшейся на носилки, словно это должно было ее спасти.
Отбросив бесполезный лук, Ификл перехватил воющую самку в воздухе, ударил оземь – кровоточащие полосы от когтей протянулись от ключицы к правому плечу Амфитриада – и дважды опустил кулак на узкую, почти змеиную морду животного. Раздался хруст; самка дернулась раз-другой – и вытянулась.
На миг все замерло – даже Лаодамия подавилась визгом, – и тишину разорвал дикий, торжествующий, рвущийся из самых глубин крик Лихаса:
– Знак! Знак! Знамение богов! Великий Геракл застрелил зверя! Великий Геракл победил басилея Эврита! Геракл – победитель! Слава!..
– Слава… – прохрипел, стоя на четвереньках, невредимый критянин Лейод, растерявший изрядную часть своей томности.
– Слава! – Ифит-ойхаллиец вскинул вверх руки, и вдруг стало ясно, что он выше своего отца, просто сутулится в отличие от басилея.
– Геракл – победитель! – хрипло, по-солдатски рявкнул спартанец Проной, и страшное, обожженное лицо его внезапно просияло детской радостью. – Слава сыну Зевса!
– Знамение!.. – не вникая в подробности, подхватили опомнившиеся зрители, и отдельные возгласы потонули в общем восторженно-приветственном шуме.
Иолай наконец более или менее отер ладони от липкой звериной крови – трава оказалась неожиданно жесткой, так и норовя рассечь кожу, – и выпрямился.
– Слава!.. Эврит проиграл Гераклу!..
Иолай почувствовал, что глохнет. Вокруг беззвучно раскрывались и захлопывались рты, а напротив стоял басилей Ойхаллии Эврит-лучник, Эврит-Одержимый, и белыми от ненависти глазами смотрел на радостно орущего Лихаса и поднимающегося с земли грязного Алкида.
Так смотрят на смертельных врагов.
11
Белый гривастый конь – рослый красавец с точеными бабками и лебединой шеей – сочно хрупал овсом, склонив горбоносую голову к треножнику и нимало не заботясь собственной судьбой.
И небо над Эвбеей было ласково-прозрачным, как взгляд влюбленной ореады.
Судьба же, перворожденная Ананка-Неотвратимость, которая (по слухам, ибо кто ж ее видел!) превыше людей, богов и коней, стояла рядом и безмятежно улыбалась той улыбкой, которой черной завистью завидуют все Сфинксы от восхода до заката; и обреченные отсветы ложились на лоснящийся круп гордости ойхаллийских табунов, на два небольших посеребренных треножника – уже не с овсом, разумеется, а с родниковой водой и фасосским вином для омовения рук и торжественного возлияния, – на парадную накидку цвета осеннего пшеничного поля с кроваво-пурпурной каймой по краю…