Она скажет ему: ничего мне от вас не нужно. Я знаю, вы за эти годы кое-что для нас делали. Ну и хватит, нет, не хватит, но вам-то какое дело. Ничего мне не нужно, кроме.
Чего? Чтобы он наконец признал ее. Чтобы сказал: мне так жаль, я не сделал, что должен был, я боялся, я трусил, я часто думал о тебе все эти годы, мне так жаль.
Тогда она смогла бы простить этого ублюдка, пока он еще жив. Смогла бы хоть это.
Потому Вэл и приехала в Аркадию; с тяжелым сердцем она остановилась у его двери и постучала; никто не ответил, но в доме горел свет. Дрожа от волнения, она дошла до конца коридора (точно так же, как поздно вечером это сделает Роузи) и вошла в кабинет. Откуда у нее только взялись силы? По эту, правую, сторону Откоса не было ни одного дома, в который она бы решилась войти без приглашения, но сюда ее никогда не пригласят, так что вот. Она толкнула дверь, отчего-то уверенная, что перед ней — та самая комната. Увидела высокие книжные шкафы, полировку. Как ей и представлялось.
Это была комната больного человека. На большой шезлонг накинуты простыни; баллон с кислородом и маска. На раскладном столике — пузырьки с лекарствами. Сначала она даже не поняла, что здесь лежит человек. Его рука едва приподнялась и снова упала.
— Мистер Расмуссен. — В его лице ничего не дрогнуло. Да видит ли он ее вообще? Ему куда хуже, чем сказала Роузи. — Вы ведь знаете меня?
Она подошла чуть ближе. Его лицо не меняло выражения, он рассматривал ее с тупым вниманием, словно ящерицу или камень. Он был высоким мужчиной, всегда казался ей высоким, а сейчас выглядел маленьким, даже крошечным; она подумала о том типе из энциклопедии, которому была дарована вечная жизнь, но он забыл испросить вечную юность и в конце концов ссохся до размеров цикады.[461] Но все еще был жив.
— Вэл, — наконец-то произнес он, будто имя, соскользнув с языка, удивило его самого. — Валери.
Господи, только бы не заплакать.
— Я хотела навестить вас, — сказала она. — Уже очень давно. Он попытался приподняться на локте, понял, что не может, и снова откинулся на подушки.
— Боюсь, — сказал он, — я не в очень хорошем состоянии.
— Я знаю, — ответила она. — Знаю. — Ну почему она не пришла раньше, почему не была храбрее, почему не прислушалась к своему сердцу. — Это ужасно, откладывать вещи на потом, откладываешь и откладываешь, а потом. Но вы.
Он не ответил. Откуда у него взялся этот шелковый халат — словно одеяние сказочного императора, а внутри пустота, как у куклы. А что, если. Нет, вот только что грудь поднялась и опустилась.
— Я хотела, — сказала она, — кое-что спросить, кое-что спросить, что мне рассказала Роузи. Роузи Мучо.
Он открыл рот, но ничего не сказал.
— Она-то не знает, но, умоляю, ответьте. Кто такая Уна Ноккс?
Вэл улыбалась: эй, весельчак, а ну сознавайся. Бони не подал виду, что слышал вопрос.
— На самом деле это не важно, — сказала она. — Я так спросила. Богом клянусь, я в это влезать не хочу. — Глупые глупые слезы, всегда не вовремя, она не думала плакать, она не плачет, она не заплачет.
— Я ничего, — сказала она, — ничего не хочу от вас. Я просто.
— Прости, — сказал он.
У Вэл сжалось сердце, любовь и прощение готовы были хлынуть еще до того, как он попросил ее об этом. Она подошла ближе. В ее глазах стояли слезы. Непролитые.
— Прости, — повторил он. На этот раз он приставил руку к уху. — Что ты сказала?
Прости, повтори, пожалуйста: вот все, что он имел в виду. Конечно. Вэл попыталась проглотить комок в горле и успокоить сердце, болезненно сжавшееся в груди.
— Нет, — ответила она. — Ничего.
— Я боюсь, — снова повторил он, — что ничего не могу предложить вам, миссис Писки.
— Слушай же, — сказала она.
Слушай. Но больше она не произнесла ни звука. Он снова приподнялся на локте, как будто уже забыл, что способен на это, потом снова лег, вещица хрупкая, но тяжелая, такую не поднять — вот ее и опустили, соблюдая предосторожности.
— Плохой день, — сказал он.
— Да.
Она села на твердый стул рядом с ним. Он повернул к ней какую-то странно маленькую, покрытую коричневыми пятнышками и немного влажную голову, как у потерявшейся на много лет куклы. Вэл казалась себе огромной и очень тяжелой, несказанные слова наполняли ее.
Они и не будут сказаны: потому как, едва войдя сюда, она поняла, что не сможет обвинить его во всех грехах, или заставить признать ее, или задать любой из вопросов, которые возникали в воображаемых беседах, мысленных кинохрониках встречи в этой комнате. Слишком поздно. Он не сделал этого, а она не смогла его заставить, а сейчас уже слишком поздно. Он просто больной старик, не способный думать ни о чем, кроме себя и своей смерти, так же как не сможет думать и она, когда придет ее черед.