Большая часть людей, приходивших в Миссию, была необразованной, а то и вовсе неграмотной. Это не удивляло Катона, который уже усвоил, что в богатом и цивилизованном обществе огромное число граждан могут не только жить в ужасающей нищете, но и не уметь прочитать газету. Конечно, не для того он отправился в Паддингтон, чтобы вращаться в культурном обществе или наслаждаться роскошью уединенных размышлений. Катону теперь было трудно строго исполнять обязательные обряды, поскольку он никогда не мог надеяться, что будет в доме один, даже ночью. Но он знал, что священник должен неустанно молиться, невзирая на нестихающий шум мира, сотворяя себе келью отчуждения и одиночества даже на людной улице или в вагоне подземки. В таких случаях молитва обретает большую силу и глубину; и отец Милсом являл ему результат такой жизни, когда неразрывно соединялись каждодневная изнуряющая практическая деятельность и абсолютная тишина пред Богом. Катон спокойно и твердо надеялся на обретение благодати, силы, когда жизнь до самой основы существа испытывала глубину его веры.
Когда эта надежда угасла, Катон поначалу не встревожился. Он объяснял свое духовное уныние естественными причинами: усталостью, отсутствием возможности уединиться, раздражением от жизни на виду и просто таинственными ритмами, которым, как он уже знал, подчинена духовная жизнь. Уныние, опустошенность временны и пройдут. Это лишь более тяжелое, нежели он ожидал, испытание, чтобы обрести любящего Христа, реже оставаясь с Ним tête-à-tête [13]. Однако они не проходили, и однажды утром Катон проснулся абсолютно убежденный, что он ошибался и Бога нет. Убеждение это постепенно ушло, но с этого момента Катон стал внимательней вслушиваться в себя, как человек, обнаруживший в своем организме симптомы серьезного заболевания, и для которого в силу этого мир целиком изменился. Как-то Брендан забежал к нему, и Катон признался: «Между прочим, я потерял веру», — «Вздор!» — «Богумер. Нет ни Бога, ни Христа, ничего», — «Я ожидал этого». — «Все-то ты ожидал». — «Эта тьма находит на всех нас», — «Знал, что ты это скажешь. Но если предположить, что это реальная, настоящая тьма?» — «Не поддавайся!» Брендан ушел, потом прислал ему замечательное письмо, но тьма не исчезла.
Брендану легко было говорить, поскольку он родился в католической семье, образование получил в Даунсайде, впитал веру с молоком матери. Эти прирожденные католики были люди иной породы. Катон никогда не задумывался о вере. Ее в нем не было. Потом она появилась. И он не подвергал ее сомнению, как не подвергают сомнению дневной свет. Теперь же, когда ему вдруг показалось, что он лишился ее, он задавался вопросом, а была ли она в нем вообще. Не было ли это сугубо личным, субъективным переживанием, чем-то вроде галлюцинации, вызванной наркотиком? Или, может, реальный опыт веры для него только начинался? Его чувство жизни в Христе и с Христом было настолько полным, что почти не оставалось места для понятия веры. Не подходит ли он сейчас, после стольких лет, к ее началу? Или он просто проснулся после счастливого сна? Брендан, с которым он во второй раз разговаривал дольше, не отмел его сомнений, но сказал то, что Катон говорил себе о «темной ночи души». Сейчас Катон хотел бы обсудить эти вещи с отцом Милсомом и отцом Беллом, но Милсом был болен, а Белл уехал в Канаду.
Конечно, в этот внезапный и непредвиденный период перемен Катон умудрялся выполнять свои обязанности в Миссии, многие из которых не имели прямого отношения к церковным. Он наблюдал за атеистами — социальными работниками. Некоторые произвели на него действительно очень большое впечатление. Они были неверующими. Может, их чувство любви и заботы о ближнем не было возвышенным, они не ощущали свою сопричастность горнему миру; они просто выполняли свое дело как безотказные машины, не знающие усталости, внимательные, полезные, усердные машины. Катон в душе кланялся им до земли. Они были профессионалы. Он не привлекал к покаянию новых грешников, а лишь выслушивал, когда этого нельзя было избежать, исповеди тех, кто уже пришел к нему, полагаясь на его поддержку. Он продолжал каждый день служить мессу, но сама месса была мертва для него, чуть ли не в буквальном смысле, как если бы ему ежеутренне предстояло отпевать усопшего. Он стоял у алтаря отрешенный, ничего не видящий перед собой, не способный избыть в молитве страдания, которые испытывал.